Глазами ребёнка. Антология русского рассказа второй половины ХХ века с пояснениями Олега Лекманова и Михаила Свердлова - Виктор Владимирович Голявкин
Тот же исход у смежного с птичьим мотива яйца. Оно вроде бы должно символизировать жизнь: когда о младшем брате Лёнечке говорится, что “он ещё маленький, и душа у него запечатана, как куриное яйцо”, в этом видится перспектива развития и роста; когда сообщается, что “дедушка съел крутое яйцо”, – это внушает надежду на его выздоровление. Но привычное значение яйца как источника или ресурса жизни будет в итоге вытеснено другим, оборотным: яйцо – это нечто хрупкое, уничтожаемое; сначала дядя Боря символически разбил его ложечкой, в финале же под действием страшных дяди-Бориных слов душа героя “сварилась, как яичный белок”. Неизменным, сохранным остаётся только одно яйцо птицы Алконост – обманное и сулящее проклятие “вечной тоски”.
О какой магии можно говорить как о действенной, всерьёз влияющей на мир? Лишь о заколдовывающей “житейской мути”, о злых чарах сигарет, алкоголя, похабщины и матерщины. По контрасту с бессилием таинств Тамилы, тем сильнее, властительные колдовские манипуляции “противного”, “страшного” дяди Бори. Он поистине вездесущ в отрицании и разрушении: “цыкая зубом”, лишает надежды на выздоровление дедушки, читает мысли, чтобы уничтожить их смехом (“Вечно он пристаёт, дёргает, насмехается – что ему надо?”), обесценивает обсценными намёками женщин – Тамилу и Нинку (дразня первую подразумеваемой рифмой к “гладью” в неприличной песенке, а стыдные тайны второй приоткрывая похабной интонацией: “Тебе отпу-устят, отпу-устят! Нинку я знаю, она детям до шестнадцати чего хочешь отпустит!”).
Так дядя Боря захватывает власть в доме и в посёлке: после смерти дедушки он останется единственным мужчиной в семье, присвоит сваренные, “как яичный белок”, души детей, а женщинами он уже овладел – Нинка отпускает для него “Казбек” уж слишком “безропотно”, Тамилу же он не просто делает своей любовницей, но хуже – символически уничтожает, словесно, физически и магически, лишив её оберега. В дяде Боре подчёркнуто хищное, волчье начало: борода у него торчком, глаза с острым прищуром, зубы угрожающие, даже горы на его пачках “Казбека” – как клыки. Его цель – “тяжёлым дымом” сигарет отравить мечты, насмешкой погасить порывы, намёками и провокативными жестами перевернуть ценности; он как будто питается чужими разочарованиями, принижает других, чтобы подняться самому, порабощает отчаявшихся. Он обращает магию мечты в магию присвоения и использования: “Дядя Боря хотел всё испачкать. Хотел зажарить и схрупать волчьими зубами серебряную девочку-рыбку”. В финале рассказа его матерная брань обнуляет все прежние Тамилины и Петины ритуалы с заклинаниями – “ужасные, извивающиеся, нечеловеческие слова” переколдовывают мир из живого в мёртвый: “Мёртвое озеро, мёртвый лес; птицы свалились с деревьев и лежат кверху лапами; мёртвый, пустой мир пропитан серой, глухой, сочащейся тоской. Всё – ложь”.
Ужасающее торжество дяди Бори наяву (“страшные дяди-Борины слова, страшные дяди-Борины ноги”) и сновидческого чудовища “ни-рыба-ни-мясо” – вовсе не частный случай в мире фатума, а знамение худшего. Неслучайно столь настойчив в рассказе лейтмотив Атлантиды – это общий знаменатель для всего уходящего, отменяемого: так же, как колонны и статуи древней цивилизации, рушатся построенные мальчиками башни из песка, ушла под воду девочка, в недрах навеки схоронены клады и статуи, корни распластаны по земле, как руки умирающего дедушки, брошена мёртвая птица, волшебство в мире упразднено, мечты развенчаны, смыслы потеряны. В пароксизме Петиного ужаса, кажется, мерцает догадка: и сегодняшняя цивилизация обречена, подобно Атлантиде, – и раньше всего рок настигнет “стеклянные горы” высокого и прекрасного, а потом рухнет и всё остальное.
Рассказ завершается торжеством чёрного фатума; итог вполне можно подвести в духе манихейства вольтеровского Мартена: “…Господь уступил его <шарик> какому-то зловредному существу”, – или словами пустынника из “Подростка” Достоевского: “А не бысть ли тьма?” “Умер день”, – сказано в начале текста. “Мёртвый, пустой мир”, – таково обратное откровение Пети в конце рассказа.
Вроде бы авторский голос в финале: “Всё – правда, мальчик. Всё так и есть”, – подтверждает догадку ребёнка. Но что-то мешает подытожить рассказ признанием фатума по ту сторону смысла и “тупика бытия”. Что же? Авторская ирония.
Иронические нотки звучат в тексте не так уж часто и совсем не громко. То автор сыграет в смешное сталкивание чудесного с бытом: “красный дракон” и “дачный посёлок” (Тамилу “украл красный дракон, полетал с ней по белу свету и завёз сюда, в дачный посёлок”); волшебные полёты и бусы, оставленные на зеркале (“А вот дракон украл её, унёс со стеклянной горы, из стеклянного дворца, а бусы там и остались – висят на зеркале”). То выдаст себя интонационной усмешкой: “…И под облака: бусы-то на что?”; “Плавает девочка серебряной рыбкой, высунет головку, хочет позвать мать, а голоса-то нет…”. То потешно реализует метафору: “Он раньше жил себе <…> и думал, что чудеса – на далёких островах, в попугайных джунглях или в маленькой, суживающейся книзу Южной Америке, с пластмассовыми индейцами и резиновыми крокодилами”. Однако за всеми этими приёмами, штришками и полутонами угадывается бо`льшее – стратегия авторской игры. Зачем автору нужны детская точка зрения (Пети) и изменённое сознание (Тамилы)? Вряд ли для утверждения или ниспровержения истин и ценностей. Скорее, для демонстрации истинного чуда – авторского искусства сопряжения всего со всем, превращение всякой всячины во что угодно. Разве это Петя видит, как масло в каше оборачивается детализированной и стилизованной картиной гибнущего города? В его ли руках волшебная палочка, позволяющая опрокинуть маленького Лёнечку в рыбье инобытие: “Если он, не дай бог, свалится в воду, то не утонет, а станет рыбкой – лобастым, полосатеньким окунем”? Нет, это совершается властью автора, а персонажи использованы как средство – для мотивировки. Детская наивность и пьяная болтовня Тамилы позволяют лишить предметы плотности, сделать материал повествования податливым и пластичным, чтобы можно было лепить из него любую форму согласно магической авторской прихоти.
Зачем автор нагнетает “житейскую муть”? Чтобы, точно по Л. Выготскому, разбиравшему рассказ Бунина “Лёгкое дыхание”, заставить её “звенеть и звенеть”, “претворить воду в вино”