Все и девочка - Владимир Дмитриевич Авдошин
Такая насыщенная и разнообразная дружба сделала меня дома невнимательной, и я почти полностью пропустила следующий самостоятельный, то есть без соседей, период взаимоотношений папы с мамой и окончание так и не заладившейся любви тетеньки Риты и дяди Севы.
После своих огородных подвигов папа полагал, наверно, что может перейти на даче к большому мужскому делу – вставлению верандных окон, которые как раз мама привезла на участок, но вставить не успела – поехала в командировку. Когда же мама вернулась и увидела, как папа вставил верандные окна, то ужасно рассердилась, собственноручно выдернула их с мясом из проемов и демонстративно переделала по своему усмотрению, не слушая никаких аргументов, говоря: «Мне так не нужно, я сказала, что вставлю это сама».
Папа очень долго пытался ее урезонить – и за ужином в тот же день, и в следующие дни, полагая, что это какой-то нелепый случай, но мама была непреклонна и следующие действия папы в этом направлении, как интеллигентного человека, были уже мыслительные. «Раз она мне не уступила – о каком большом мужском деле здесь, на даче, можно еще говорить?» Он жаловался, сердился, сетовал и начал думать о том, где бы ему это большое мужское дело взять. Ведь мужчине без большого мужского дела в жизни нельзя. Он продолжал свои мыслительные действия уже в городе, в комнате на Фасадной, глядя по привычке в окно на кремль Смоленской площади, стройность, величие и основательность которого его всегда успокаивали, а на старости лет и тем более. Долго он думал и понял, что нет у него теперь другого места, кроме гаража. Дома не развернешься – соседи, на даче – жена – Наполеон, и остается ему идти в гараж и там организовать свое большое мужское дело.
Глава 17
Выходные на даче
Рита и Сева всегда приходили на участок в субботу, позже всех, когда уже все сидели за столом на улице. Приходили по-военному сурово и молча, поднимались в дом на второй этаж, где было Ритино место и где она ему быстро делала болтушку из дрожжей и он залпом выпивал её, давясь и выслушивая её змеиное шипение, по-солдатски зная про себя – так нужно. Через некоторое время к семье выходил улыбающийся и благодушный мужчина, галантно пристраивался за столом к бабушке и очень по-актерски, что меня потрясало, начинал объясняться бабушке в любви:
– Мама, мамуля! – говорил он с вызовом, как бы даже внутренне рыдая, – как я вас люблю!
После предосудительной и всегда некстати сцены Риты, вытаскивающей почти невменяемого Севу, и потом благостного и чрезмерно сердечного его выхода к бабушке следовала вторая сцена, которая, по мысли Вали, должна быть первой. Потому что она – звезда, ей на роду написано быть первой, а сестреночка перебивает её звездность в семье, и это нехорошо. На это она будет обижаться, но сцену свою не пропустит. Да, она на сцене. Её выход: небрежным тоном, за столом, как бы между прочим, имея в виду дачу, она произносила: «Можно быть рабом дачи, а можно, чтобы она работала на тебя. Либо ты выщипываешь, чтоб ни одной травинки не было, чтоб пришел и сказал: «Этот сад – райский, этот сад для того, чтоб быть счастливым здесь, счастливым самим садом». А можно не делать ничего, как в Переделкино у писателей – трава, колючки!» При этом нос её натягивался втягиванием верхней губы. Не может же у звезды нос картошкой быть, хотя Михаил Чехов нос картошкой имел и ничего, большим актером был. Но она не соглашалась и всё подергивала нос, чтобы он был похож на римский.
– А вы откуда, милочка, про Переделкино знаете? – спрашивал её Сева.
– Я посещаю вечера ВТО, – скромно отвечала она и картинно пересаживалась во вторую свою излюбленную позу. Её сначала в итальянском кино показывали, а потом она в советское перекочевала – ноги обнажены до колен, но все-все окружены юбкой. Для этого, правда, нужно было сесть ниже, и она, как бы по причине того, что ей надо бросить вилку в таз для мытья посуды, вставала со своего стула, бросала вилку, а вернувшись, садилась уже на приступочку к недостроенной террасе. Эротично и целомудренно одновременно. И оттуда, как бы из некоего импровизированного далека, она частично повторяла свой вывод: «Да, можно только или работать на участок или чтобы он работал на тебя. И я выбираю второе».
И тут же, враз наскучив чужими партнерами, резко вставала и шла прогуливаться по участку, представляя себя звездой некоей фотосессии. Потом, насладившись этим и всё так же одна, она мало-помалу переходила к приятным и позитивным для себя воспоминаниям о начальной даче, когда был семейный бум, психологический прорыв, когда это был не просто участок старшей сестры, но казалось, едва ли не союзная целина 1956 года. На отдельно взятом участке. Когда нужны были руки, каждый был наперечет, и ты чувствовал себя целинником. Все рубили самосев, жгли его, обносили забором свои восемь соток, спали вповалку на шкуре сибирского медведя, что привез в качестве приданого Леонид и, лежа мечтали под звездами ночью о простом и главном счастье дачника – надежной крыше. Загадывали будущее по падающим звездам, жили все как одна семья, как раньше, почти как в детстве.
Но вот дом выстроили. Второй этаж заняла Рита с Севой, на первом – племянница и стареющая мать. И стало ясно, что одинокой звезде здесь места не придумано. И чтобы не признаваться себе в этом, она уехала отсюда. И бывала здесь только на днях рождений или посидеть с матерью в очередь с сестрами, что будет попозже.
Так она сделала и сейчас. Не объявив никому и только кивнув чуткой Рите, исчезла, твердо и обидчиво повторяя всю электричку до города: «Я звезда, я звезда, я хочу быть в городе и блистать. И не надо запихивать меня ни на какую семейную дачу!».
Вторым действием был, конечно, разговор Севы со мной за столом. Оставив бабушку Дуню в покое, он приставал ко мне почему-то всегда с эсхатологическими разговорами.
– Да, – начинал он, сладостно уравновесив себя выпитым и чувствуя в себе наконец-то некую гармонию, – счастлива ты в детстве, что у тебя три мамы. Каждое воскресенье три подарка. А каково-то будет на старости? За троими-то ухаживать и троих-то провожать? Что это будет? Лазарет!
Я не понимала ход его мыслей и