Двое на всей земле - Василий Васильевич Киляков
А мы — народ Божий. И уж как горели рукописи по Руси и полыхали рукописи народа-то Божьего! И как теперь ещё горят. И будут гореть. Сколько писателей, мыслителей и поэтов ушли в небытие и безысходность совершенно безвестными. О них не расскажет никто и никогда. И если соцреализм называют сегодня безвременьем литературы, то наше время — не просто безвременье, а чёрная бездонная дыра.
Думы. С тлеющей чёрной берёсты да с полешек, осыпавшихся золотыми искрами-хлопьями, не отпускали, застряли в голове. Подсознание работало в поисках первой фразы, от которой — как от паруса ладья, тронется и поплывёт. И сюжеты, и фабула приходили и уходили. События, люди, дела…
Горница наполнялась теплом. На единственной иконе таял иней, собирался в капли, ручейками скатывалась влага, как будто Божья Мать плакала, печалилась обо мне и оставшихся в живых жителях разъехавшейся и вымершей деревеньки — старике и двух старушках. В сумятице чувств думалось: «Выживут ли старики этой святочной непроглядной морозной ночью? Протопила ли больная Акулина свою печку?»
Сняв шапку, полушубок и валенки, я улёгся на кровати покойного деда. Кирпичи нагрелись, и стало тепло, светло. Догорели дрова и в печи. И в отдушине трубки, и выше за потолком гудело и выло на разные голоса, вьюга не унималась. Дождавшись, когда догорят остатки мреющих угольков, я помешал кочергой в колоснике, выключил свет и лёг на кровать. В горнице стало черно, как в пропасти. Сон не приходил. Бессонница мучила и томила. Перед глазами проходили яркие, зримые образы; подсознание не затормозить. Я вставал, щёлкал выключателем, записывал на клочках бумаги фразы, произносил слова вслух, выключал свет и вновь укладывался. «Матерь Божья, заступница! Помоги выжить в эту ночь!» — взмолился я внутренне и искренне перекрестился, как учила меня покойная бабушка — тремя большими твёрдыми раздельными крестами на передний угол с иконой. «Ты всегда помогала мне, Матерь Божья, помоги и на этот раз. Выжить».
Явь и сон
Какое-то яркое забытьё, зримые ощутимые образы стояли-веяли надо мной. То будто бы приходила покойница-бабушка со свечой и молилась за мою грешную душу тайной, какой-то незаурядной, неканонической молитвой, что читала только она, и которую я слышал от неё с раннего детства: «Защити, укрой Своей пеленой, ризой золотой. Сам Бог во дверях, Троица в ногах. Во всех углах, посреди двора три святителя стоят».
Образы раннего детства чередой стали менять друг друга, толпились, отражаясь как бы в водной глади. И явление Богородицы пригрезилось мне, как тогда, в раннем детстве, радужное от мороза мощное видение… И детскими глазами — тогда (о чём никогда и никому я не рассказывал) в белом одеянии, с сиянием вокруг головы. Божья Мать. Этот незабвенный образ запомнил я бессознательно.
Было это так. Шёл мне пятый год от роду, и я заблудился. Пятилетний, ночевал я в лесу. В конце августа мужики собрались метать колхозные стога ржаной соломы. Я увязался за дедом. Он взял меня с собой, благо, что копны стояли в полуверсте от Выселок. За оврагом, поросшим кустарником, тополя деревни скрылись из виду. Время было послеполуденное. Август стоял тёплый, солнечный, но уже с холодными вечерними и утренними зорями. Мужики метали стога, а я всё бегал, кувыркался в копнах. Простоволосый, босой, штанишки на помочах и красная рубашка в синюю клетку — вот и вся одежонка, что на мне была. И никто не чуял беды, ни мужики, ни дед Терентий. А время уже приближалось к вечерней прохладе, и становилось всё свежее с каждым часом.
Кувыркаться надоело, залезать в копны и скатываться, сползать на ноги — тоже. Я пошёл к деду, сказал, что хочу домой. Дед вывел меня со стерни на тропу, приказал идти прямо и никуда не сворачивать. По тропе к дому я ловил кузнечиков, букашек, переползавших дорогу, искал орехи, которые давно уже сошли, облетели.
Тропинок по нашим оврагам было множество. И хотя до Выселок, повторяю, не больше полуверсты, иная тропинка увела меня совсем далеко в лесок, к Большому лесу. Он так и назывался Большим, ибо тянулся, что вдаль, что вширь, вёрст на пятьдесят до татарской деревни-аула Бастаново. Страшен он был оврагами бездонной крутизны, барсучьими норами по скатам этих оврагов. Волки и кабаны были там не редкость. Только к вечеру, когда солнце уже закатывалось за лес, я понял, что заблудился. Я пустился бежать и, как потом узнал, бежал в сторону от Выселок в глубь Большого. Внезапно наступили сумерки, и дорога, основательно взявшаяся травой, словно по ней давно не ездили, свернула в середину леса, а затем и вовсе юркнула влево и сошла на нет. И сразу стало холодно, скучно и страшно. Чудились сказочные звери, за каждым кустом — волки. Лес огласился моим плачем, а на зов откликалось лишь эхо.
Наступила тьма, и в лесу уже ничего не было видно. Окоём потерялся в кронах огромных деревьев и в моих слезах. По-детски безнадёжно нарыдавшись, я сгрёб сухие листья и лёг под дубом. Проснулся от холода. Мне почудился волчий вой.
То ли мне приснилось, то ли в моём детском воображении соединилась зримая когда-то икона с незримым образом, только страх и волнение сменились вдруг нездешним каким-то покоем, теплом. И мало-помалу светлый образ Божьей Матери, в котором теплилось так много милого, материнского, утешил и убаюкал меня тогда, — словом, утром, когда меня нашли наши выселковские, я говорил, что мне не было холодно и что Божья Мать меня укрыла одеялом. От впечатлений, испуга я долго заикался, но потом заикание прошло без лечения. Остались только одни воспоминания и образ Матери Божьей. Видел я: яркий, но не слепящий, до белизны сладкий свет Богородицы, в одеждах тёмно-малиновых… Как если бы взять и смешать два цвета: небесной несказанной голубизны и тёмно-красного, кровавого. И чувствовало моё детское сердце эту чистую несказанную голубень (оттенок синего) и тянулось к нему. А красный, цвет крови, и чего не знал я тогда, — свидетельствовал о том, что от Неё, чистейшей девы, заимствовал свою земную порфиру — и Плоть, и Кровь — Сам Сын Божий.
Поразили меня, да так и остались навечно в памяти три звезды на головном покрывале Матери Божьей. Вифлеемские звёзды «елочные» (как радостно, по-детски изумился я тогда) сияли на обоих плечах Её и на челе. Особенно почему-то близко и радостно запомнилась звезда на левом плече покрывала. Только успев изумиться блистательным звёздочкам, я детским чистым