Песня первой любви - Евгений Анатольевич Попов
— Медведя? — оживился Саша. — Я в Байките — аэропорту тоже там, когда ночевал, то там лазил медвежонок между коек, маленький такой, совсем с кошку. Цапнул одного дурака, он пальцами под одеялом шевелил. Тот ему спросонья переломал хребет. Мы все проснулись, взяли гада, раскачали хорошенько и выкинули в окно. Летел вместе с рамами…
— Хребет сломал? А медвежонок что? — заинтересовался Гриша.
— Что… Подох. Он же, ему же несколько дней всего и было. А гада потом вертолетчики посадили в самолет и говорят: «Мы тебя, козлину, административно высылаем, пошел отсюда, пока самому костыли не переломали».
— Вот же хрен какой, — опечалился Гриша. — Это ж нужно — беззащитного медведя! Стервы, есть же стервы на белом свете! Вот Катюша моя была — это уж всем стервам была стерва! «Знаешь, милый мой, если ты — мужик, так и бери себе мужичку! И потом, если б ты меня хоть немного уважал, ты бы не вел себя как скотина». А я ее не уважал?
Старуха год на полатях жила — я хоть раз возник? А то, что я пью, так я — не запойщик, я — нормальный. Пью себе да и пью. Вот так. И пошли-ка они все куда подальше…
— Стервы. Это верно, — равнодушно согласился Саша, прицеливаясь к полатям. — Не могу тебе возразить, друг, сам неоднократно горел. Сейчас вон — еле выбрался.
— Слушай, а ты помнишь эту харю? — внезапно разгорелся Гриша. — Ты помнишь, у нас на курсе ходила одна стерва, у ней еще ребенок был, она все всегда первая лезет сдавать и говорит: «Мне маленького кормить надо».
— Ну, — сказал Саша.
— А-а, ты ведь у нас появился на втором, так что не знаешь всех подробностей. С ней до всех этих штук ходил несчастный этот… Клоповоз… Клоповозов, что ли, была его фамилия. Или Клопин? Не помню…
— Неважно, — сказал Саша.
— Вот. И она раз подает в студсовет на него заявление, что, дескать, тити-мити, скоро будет этот самый «маленький», а что он, дескать, не хочет жениться, хотя он был у ней «первый» и всякие такие по клеенке разводы. Прямо так все и написала в заявлении…
— Ну и дура, — сказал Саша.
— Да, конечно ж, дура! — вскричал сияющий Гриша. — Потому что собрался этот студсовет, одни мужики, и спрашивают ее эдак серьезно — опишите подробно, как это было! Н у, умора!..
— А она что? — заинтересовался Саша.
— А она опухла и говорит: «То есть как это “как”?» — «Ну, — говорят, — расскажите как. Во сколько он к вам, например, пришел?» — «В десять вечера», — говорит. «А не поздновато?» — спрашивают. А она: «У нас в общежитие до одиннадцати пускают…»
— И вы, — говорят, — до одиннадцати успели?
— Успели, — она отвечает.
— А что так быстро? — один говорит.
— Стало быть, он правила посещения общежития не нарушил? — другой говорит.
— Нет, товарищи, вы посерьезней, пожалуйста, — стучит карандашом по графину третий. — А вы не отвлекайтесь от темы. Вы лучше расскажите, как было все.
— Ну и что? — улыбался Саша.
— Да то, что она не выдержала этого перекрестного допроса и свалила не солоно хлебавши. Но… — Тут Гриша значительно погрустнел. — Бог — не фраер. Клоповоз в Улан-Удэ схватил какую-то заразу и совсем сошел с орбиты. Говорят, он в прошлом году помер. Или в окошко выкинулся. Хотя, может, он и не помер, и в окошко не выкинулся, но все же он с орбиты сошел, так что верховная справедливость оказалась восстановленная.
— А ты считаешь, что была допущена несправедливость? — хитрил Саша, любуясь Струковым.
— А как же иначе? — уверенно сообщил тот. — Форменное же издевательство над девчонкой, несмотря на то, что она — тоже стерва. Нашла куда идти и кому рассказывать. Бог — не фраер, вот он и восстановил баланс. Эта теперь маленького в музыкальную школу водит, а Клоповоз в гробу лежит.
— Ну уж это неизвестно, кому лучше, — вдруг сказал Саша.
— Нет уж, это ты брось и мозги мне не пудри, — сказал Гриша. — Философия твоя на мелком месте, как, помнишь, всегда говорил тот наш идиот-общественник, старый шиш?
— Помню, помню, — вспомнил Саша. — Я еще помню, помнишь, он к нам когда первый раз пришел в пятую аудиторию… в зеленой своей рубашке и, нежно так улыбаясь, говорит: — Ну, ребятки, задавайте мне любые вопросы. Что кому непонятно, то сейчас всем нам станет ясно… — «Любые?» — «Любые». — И через десять минут уже орал на Егорчикова наш мэтр, что он таких лично… своими руками… в определенное время… стрелял таких врагов на крутом бережку реки Аксай… Красивый был человечище!
— Да уж, — хихикнул Гриша. — Задул ему тогда Боб. Я как сейчас вопросики эти помню, вопросы что надо, на засыпон. Этот орет, а Боб ему: «То, о чем я спрашиваю, изложено, кстати, в сегодняшней газете “Правда”»…
И вдруг страшно посерьезнел Гриша.
— Знаешь… понимаешь… — внезапно зашептал он, приблизив к Саше думающее лицо. — Мне кажется, что… что разрушаются какие-то традиционные устои. Понимаешь? Устои жизни. Как-то все… совсем все пошло вразброд. Как-то нет этого, как раньше… крепкого чего-то нет такого, свежего… Помнишь, как мы хулиганили, лекции пропускали? А как с филологами дрались? А как пели?
Там в океан течет Печора, Там всюду ледяные горы, Там стужа люта в декабре, Нехорошо, нехорошо зимой в тундрé!
В стену опять застучали, но Гриша даже и не шевельнулся.
— А что сейчас? — продолжил он. — Какие-то все… нечестные… Несчастные… Мелкие какие-то все. Что-то ходят, ходят, трясутся, трясутся, говорят, шепчут, шуршат! Чего-то хотят, добиваются, волнуются… Тьфу, противные какие!..
— Постарели мы, — сказал Саша. — Вот и всего делов.
— Нет! — взвизгнул Гриша. — Мы не постарели. И я верю, что есть, есть какой-то высший знак, фатум, и все! Все! в том числе и моя бывшая жена-стерва, будут строжайше наказаны! Я не знаю кем, я не знаю когда, я не знаю как. Я не знаю — Божественной силой или земной, но я знаю, что все, все, в том числе и ты, и я, все мы, вы, ты, он, она, они, оно, будем строжайше, но справедливо наказаны. Э-э, да ты совсем спишь, — огорчился он.
— Ага, — признался Саша. — Совсем я устал что-то, знаешь, как устал.
— Ну и давай тогда спать, — сказал добрый Гриша. — Я полезу наверх, а ты на диване спи. Тебе простыню постелить?
— Не надо, — сказал Саша.
— А я тебе все-таки постелю, — сказал Гриша. — У меня есть, недавно