Язычник [litres] - Александр Владимирович Кузнецов-Тулянин
В том году сами Бессоновы на все свои сбережения, которых чуть раньше хватило бы на покупку кооперативной квартиры с мебелью и двух автомобилей «Волга», приобрели стиральную машину «Малютка» с корпусом из паршивой, жирной на ощупь черной пластмассы. И в день покупки Бессонов украдкой посматривал из кухни на свою чуть поддатую супругу, которая, поставив маленькую машину на пол, сама села на стуле напротив и оперлась тяжелыми локтями на колени. Она всего несколько минут назад бегала радостная от плиты к столу, жарила шкворчащие котлеты из кеты и весело покрикивала на мужа: «Семён, неси стулья… режь хлеб…» А потом, перехватив сто граммулек, вдруг пошла в комнату, уселась на стул перед машинкой, поникла, слезинки выступили на ее опухших недоуменных глазах.
– Семён, а, Семён, – всхлипывала она, – мы же машинку хорошую купили? Правда, а?
– Хорошую, – бурчал Бессонов.
– У нее и гарантия на полгода, а то ведь жалко будет, если сломается.
– Если сломается, ее по гарантии все равно ремонтировать негде, ближайшая мастерская – на Сахалине.
Много дней Полина Герасимовна не знала, куда пристроить машину: сначала поставила ее в длинной сырой прихожей, потом перенесла в первую комнату, служившую заодно и кухней, в конце концов поместила во второй комнате, в углу за шкафом. Там машина и хранилась в картонной упаковке до самого пожара, в котором сгорела без следа. Полина Герасимовна в ней так ни разу и не постирала – пользовалась старой машиной «Тула».
К тому времени, когда купили «Малютку», уже дозрела для взрослой жизни их высокая статная дочь Вера. Похожая на свою молодую мать, спелая, белокурая, в ней каждая цветущая клеточка жаждала потрудиться на вечность. Пока была ребенком, она занимала самое болезненное и нежное место в душе Бессонова, но как только выросла в женщину, в Бессонове родилось к ней странное холодное отчуждение-раздражение, которое он тщательно скрывал, – отчуждение извозчика, довезшего пассажира до транзитной станции.
В девятнадцать лет дочь собралась замуж за длинного жилистого лейтенанта-артиллериста. Чтобы сыграть свадьбу и снабдить дочь приданым, Бессоновым пришлось забить на мясо корову, двухгодовалого бычка, продать телку, сдать за бесценок приезжему скупщику большую часть золотых украшений Полины Герасимовны и продать ее норковую шубу. В подарок молодым были отписаны ковер, обеденный сервиз и семейный мотоцикл «Урал». Полина Герасимовна несколько дней составляла этот список, да то и дело спрашивала Бессонова: достаточно ли, не хуже ли получилось, чем у Дергачёвых, когда они выдавали свою дочку? А его к тому времени вещи занимали еще меньше, чем когда бы то ни было, он давно устал от их окружения, от разговоров, которые так или иначе заводились о вещах. Что он мог ответить?
Дочь переехала к мужу, в военный городок по соседству, а через год, когда многочисленные войска на острове стали сокращаться, лейтенанта с молодой женой перевели под Хабаровск. А Бессонов даже не упрекнул себя в том, что не испытал сожаления об их отъезде. Он знал, что это не от равнодушия. Он к тому времени уже понимал, что не бывает на свете ни расставаний, ни утрат, ни обретений. Это глубокое знание стало уживаться в нем параллельно с его внешними проявлениями – он в силу привычки, нежелания менять что-то, казалось, долго оставался прежним: старательно трудился, добывал рыбу на тоне, браконьерствовал по речкам, сажал огород, ходил в баню, рассуждал о политике и буянил от неумения переделать мир. Его порой бесила многоликость мира, бесило, что в одном и том же – в любом человеке, в любом человеческом деле – могли умещаться и чистота, и грязь, наслаиваться друг на друга, перетекать одно в другое, выдавая на поверку смесовые причуды благородства и подлости. А душа с годами все острее желала ясности, чтобы было так: здесь чистота, там грязь; и он порой зверел от несовершенства окружающего его пространства, людей и самого себя и тогда с еще большим рвением делал глупости, обижал кого-нибудь в сердцах.
Но мог вдруг проснуться с ощущением приближающегося чуда. Вот, казалось, сейчас, сегодня, произойдет нечто… Он в детстве бегал – не за чудом даже, а вот за этим ускользающим ощущением. Однажды, еще мальчишкой, перейдя за городом овраг и углубившись в истерзанный тропинками замусоренный лесок, Бессонов отправился в путешествие – зачем, он тогда и сам не знал и, лишь когда подрос, понял, что ходил за чудом. Но тогда у него было время страшного детского одиночества, внезапного, неисследованного. Ему исполнилось тринадцать лет, а отец погиб на производстве за пять лет до этого. Мама с Семёном переехали на окраину города и поселились в обшарпанной двухэтажке с коммуналками. В прежней школе Семён был круглым отличником. А в новом районе, на следующий день после переезда, отправляясь в школу, он увидел за домом на заборе сидящих пацанов. Были они похожи на худых птиц: с темными глазами, с клювами-окурками, дымок вился над их головами. Расхристанные, цвыркающие сквозь зубы, как это делают воры-недоросли, они смотрели на него как на явившееся пред ними смертельное оскорбление всему, что составляло их жизни. А он, в белой рубашечке, в красном галстуке, в отглаженных брючках с аккуратной заплаточкой под цвет, с вычищенным портфельчиком в руках, возьми да и подойди к ним, а подойдя, скажи: «Здравствуйте, мальчики…»
Они его били-месили ногами по-взрослому, с подскоками, со смаком. А потом достали свои остроконечные отростки и вразнобой описали валяющегося в грязи. Несколько дней спустя Семён вместо школы спустился в овраг, перешел по шаткому мосточку через ручей, поднялся на склон и углубился в лесок, испещренный замусоренными тропинками. Что его влекло вперед, он не понимал, только ему казалось, что если пройдет немного, то испарится из него тяжелое, смутное чувство обреченности, не отпускавшее его в те дни. Но ничего этого не происходило, он шел и заглядывал все дальше и дальше вперед: вот за то разлапистое дерево, вот за тот куст… Вскоре замаячил широкий просвет. Семён вышел на опушку, за которой до горизонта лежало ровное поле в нежной пушистой зелени, и на той стороне фиолетово кудрявился другой лес. Семён вдруг решил, что нужно непременно дойти и до той загадочной лесной полоски. Он пошел по мягкой черной почве, давя озимые, добрел до леса, а потом пошел дальше и шел так почти до самого вечера, а опомнился, только увидев низкое солнце. Но ведь так ничего он и не нашел за весь день, никакого чуда. Он только выбился из сил, и душа его опустела, что хоть рыдай, сперло дыхание, глаза защипало. Это было отравой, начинкой, сутью того, что в те дни мерещилось ему жизнью.
Его били месяц: ловили и били, стерегли у дома или школы. Он и через школьное туалетное окно убегал от них. И его бы забили, убили, как убили через несколько лет Аржака, мальчишку с их двора, если бы Бессонов не озверел. Он через свое озверение протиснулся, пробился в будущее, в жизнь. Однажды, вместо того чтобы бежать, он бросил портфельчик наземь и врезался в гущу своих врагов, в вожачка их, в стриженного под бокс Пеца, имевшего на темном лице рубцы-морщины почти как у взрослого мужика. Враги, оценив такой порыв, расступились, дав возможность биться им один на один. И оказалось, что под внешней внушительной суровой оболочкой Пеца скрывался рыхлый и безвольный малый. Бессонов же повалил эту ненавистную оболочку и всю ее избил-изодрал в кровь, так что Пец скоро стал выть, и перепуганные враги кое-как оттащили Бессонова от своего павшего, истерзанного уже не вожачка.
С тех пор было покончено с красным галстуком, выглаженными брючками, отличными оценками… Те три года, что улица перемалывала его, прояснили, что его ждала расписанная наперед судьба, которую приняли на себя многие жильцы квартала, его друзья, его кровные братья, с которыми он не раз смешивал кровь в уличных сражениях. Но он, к удивлению соседей и отчаявшейся было матери, не вылетел из школы, не запил горькую, не сел в тюрьму и преждевременно не погиб от ножа. Его место будто