Прощайте, призраки - Надя Терранова
Четвертый ноктюрн (послеполуденный)
Я сплю на животе, левая щека прижата к подушке, на наволочке темнеет кружок слюны. Появляется Пьетро, не говорит ни слова, у него хорошее настроение. Он останавливается у кровати, будто стережет мой сон, в его глазах мерцают хитрые огоньки.
У мужа есть черта, которая раскрывается передо мной, когда я пребываю в полудреме: с ним мне хорошо, по-настоящему хорошо. Я убеждаюсь в незаменимости Пьетро, только если его нет рядом; это ощущение усиливается, когда я понимаю, как скучаю по мужу и какое смятение чувствую рядом с другими; в его отсутствие я учусь любить его присутствие. Без него дискомфорт, который я испытываю среди людей, резко возрастает. Если муж умрет, я тоже хочу умереть; впрочем, в таком случае я все равно умру от одиночества.
Во сне мы с Пьетро вместе, и мне не так страшно.
Поступки, которых мы не совершаем
Проснувшись, я тотчас вспомнила о нашем с мамой последнем разговоре. Мне следовало бы сказать: «Прости, что обидела тебя», сделать шаг назад; я не хотела разрушать те картонные ясли, которые она сохраняла на протяжении многих лет, называя их семьей и не делая различия между привязанностью и биологией, между судьбой и выбором. Я подумала об отце, подавленном депрессией и лекарствами, об отце, у которого пропало сексуальное желание, о матери — еще молодой женщине, мучившейся от ненужности своего тела, от невозвратности угасших импульсов; в зеркале родительского брака я видела свой собственный и все прочие браки мира, которые рано или поздно заходят в тупик. Любой брачный союз со временем превращается в своего рода тюремную камеру — муж и жена томятся в ее стенах, с грустью сознавая, что человек, которого они хотели видеть своим возлюбленным, компаньоном, частью семьи, другом, неизбежно перестает подходить под одно из этих определений, а то и под все сразу. Что до нашей с Пьетро камеры на двоих, мне хотя бы достало смелости убрать один из прутьев ее решетки — мой муж не был отцом, по крайней мере моих детей. Тем не менее это не спасает наш брак.
Пока отец еще жил с нами, но уже не мог исполнять свои роли, мать, наверное, металась по камере их брака: являться женой она перестала, быть абстрактной матерью ее не устраивало, ей хотелось чувствовать себя именно моей матерью; она обладала способностью довольствоваться тем, что имела, и не желала примерять на себя другие роли. Это ее свойство пугало меня, я надеялась, что никогда не стану столь же невосприимчивой к новому. Сложилось так, что она перенесла всю свою любовь на меня, и эта любовь ранила, вместо того чтобы дарить счастье и заботу. Мама приняла молчание, которое я навязала ей в ответ на то молчание, которое она навязала мне, и этот благоразумный взаимный нейтралитет действовал в отношении наших браков. Долгое время мать не переходила границу и ни о чем не спрашивала, я привыкла не слышать вопросов о детях, которых у меня не было, о моей работе, о моем муже в первые годы, когда приезжала в Мессину на дни рождения и другие торжества, всегда в спешке, всегда ненадолго. Забавно, что каждый раз я привозила с собой из Рима полный чемодан одежды, но даже не открывала его, а распахивала шкаф и вытаскивала свободные свитера, однотонные носки, синие пижамы, шали, блестящие узкие юбки и выбирала то, что могу надеть. В пяти ящиках шкафа лежали вещи для девочки — полосатый непромокаемый комбинезон, подогреватель для бутылочек, кожаные туфельки, пластиковый зелено-голубой кубик с погремушкой внутри — все, что я хранила, чтобы когда-нибудь одевать и развлекать своих детей. Эти предметы стали сначала смешными и несовременными, затем наводящими уныние и, наконец, бесполезными; совсем скоро они будут нелепыми и просто гротескными. В верхнем ящике мама держала наши фотокарточки, письма, документы и пожелтевшие вырезки из местных газет — о двух стипендиях на учебу, которые я выиграла в старшей школе, некрологи моих бабушек и дедушек, короткую статью об исчезновении отца. Рождение, смерть, пропажа — все в одном шкафу, пустышка и траур, детство и старость, школа и мои заслуги, а затем судьбоносный день, сломавший нашу жизнь, — несколько строк о пропаже Себастьяно Лаквидары, уважаемого школьного учителя. Для меня эта заметка являлась доказательством того, что все произошедшее мне не померещилось, что дело обстояло именно так: у меня был отец, а потом его не стало. До вчерашнего дня мама не задавала бестактного вопроса о детях, и мне не приходилось на него отвечать.
В Риме нас с мужем держало вместе то, чего мы не сделали: у нас не было детей, мы не купили квартиру, не съездили в дальние края. «Махнем туда на будущий год», — говорили мы о какой-нибудь поездке и никуда не ехали; квартиры, которые мы осматривали вместе с агентами по недвижимости, нам не подходили — одна маленькая, у другой балкона нет, третья всем хороша, да вот район не очень… Зато съемное жилье — это удобно, оно нас ни к чему большему не обязывает, повторяли мы, завиваясь, будто виноградная лоза, вокруг дома, которого не покупали. Мы строили воздушные замки и этим ограничивались. Дети не появлялись, и никто из нас двоих не говорил о том, что пора обзавестись ими, я привыкла к командировкам, муж привык ко мне, мы начинали стареть друг рядом с другом, стареть на фоне своих ровесников, которые стали родителями один раз, затем еще и еще, производя на свет потомство в том возрасте, в котором были мои отец и мать, когда я ребенком смотрела на них, — в возрасте охристых одеял, в возрасте, когда мама и папа были уже взрослыми, но еще молодыми и плодовитыми. В моей памяти родители навсегда остались в нем, а мы с мужем должны были достичь его и шагнуть дальше.
Сегодня мать попыталась приподнять завесу с моего супружества и понять, что происходит между мной и Пьетро. Остановить ее я не смогла и потому тоже вторглась в ее брак.
Я поднялась на кровлю, решив поговорить с мамой, однако не обнаружила ее там. Над террасой, будто крыша над крышей, висел колпак из облаков и зноя, воздух был до безумия влажным. На полу, скрестив руки на груди и глядя на антенны и провода, качающиеся на ветру, лежал Никос.
Завидев меня, он приподнялся на локти.
— Твоя мать сошла вниз.
Странно, как мы умудрились разминуться. Где же она сейчас —