Узник №8 - Алексей Анатольевич Притуляк
– Простите, господин начальник тюрьмы.
– Да. Хорошо. Так о чём я говорил?
– О шее фон Лидовица.
– О шее фон Лидовица. Да. Как я сказал, такие шеи господь словно специально создаёт для верёвки… Представьте только на этой шее… Кстати, вы когда-нибудь видели верёвку для повешения?
– Н-нет, – пролепетал узник, бледнея, будто побледнеть ещё больше было возможно.
Дверь за спиной начальника чуть приоткрылась, в образовавшуюся щель просунулась голова сына надзирателя. Он с любопытством оглядел узника и подмигнул. Непонятно было, кому предназначался этот мимический фордепас – узнику или спине начальника тюрьмы, настолько быстр был взгляд мальчишки, перебегавший с одного на другого. Едва начальник продолжал свою речь, лицо надзирателева сына исчезло, дверь мягко и беззвучно закрылась.
– Забавная штука, – улыбнулся начальник тюрьмы. – Вы, пожалуй, скажете: да что там забавного, самая обычная верёвка. Отнюдь, господин узник, отнюдь. Далеко не простая верёвочка, а весьма интересная и высокотехнологичная штучка. Представьте: нужен особый род нити, определённая её толщина, специфическое плетение, вымачивание в специальных рассолах, вощение, и даже, говорят, наговоры читаются. Общая толщина «струи» тоже имеет крайне важное значение. Конечно, соглашусь с вами, в наше время, верёвки уже не те, совсем не те, что были раньше, ибо настоящих мастеров плетения осталось раз-два и обчёлся. Наговоров не знают, рецепты восков давно перевраны или утрачены, диаметр волокна не блюдётся…
А мыло, кстати! Вспомните про мыло. Ведь раньше какое мыло делали, а! Натрёшь, бывало, верёвочку, так петелька сама затягивается, под собственной тяжестью. И дух давало соответствующий моменту и даже настроению. Бывало придёшь накануне к приговорённому, принесёшь с собой несколько брусков того мыльца, разложишь перед ним: ароматец выбрать извольте-с. У бедняги аж голова закружится, глазки разбегутся – тут тебе и лаванда, и сено, и табак, и мята-шалфей-валерьяна тебе, и коньячный-ромовый-кальвадос… А для ценителей или особо капризных специальные сорта делались – с инжирным (успокаивает очень и смиряет), ладановым (умиротворяет), кофейным, чайным, грибным-земляным ароматом… Про качество даже и говорить не стану. Не успеешь скамеечку выбить из-под ног, а уж петелька-то на месте, уже позвоночки – хрусть!
Эх, да что там – были, были времена! Нынче всё не так, всё как-то слишком просто… Да, увы, опростились люди, оскотинились – нет в них той возвышенности чувств и способности к наслаждению каждым жизненным мигом – пусть даже и последним.
Начальник тюрьмы замолчал. Глаза его заволоклись томной дымкой воспоминаний. Рука достала из кармана платочек, провела им по губам, скомкала, сунула обратно в карман. Он вздохнул, возвращаясь в неприглядную реальность дня сегодняшнего.
Потом деликатно присел на лежак рядом с узником и продолжал:
– Профессор, – сказал я ему однажды в минуту доброй приятельской откровенности, – меня изумляет и приводит в восторг ваша шея. Отродясь я не видывал таких шей.
Он рассмеялся понимающе, закивал – весь прямо лучился радостью и довольством старичок от моего удивления. А я, говорит, сыздавна, с самой, говорит, юности готовил её к решающему моменту. Мази разные, специальные притирания, кольца, пробные подвешивания, утяжки, инъекции. Волосы, говорит, на ней брил только палаческим топором… Такой вот презабавный был старичок. А шея… ну, шея, скажу я вам – это да, всем шеям шея.
Мы с ним любили поболтать о том о сём. Я ему бывало говорю: как вы равнодушно себя ведёте – ни разу даже не спросили: когда? А он только улыбается: вы, говорит, человек молодой, горячий, всё торопитесь куда-то. Знаю, говорит, сам таким был. Только, говорит, я давно понял: прежде чем спрашивать, сколько тебе осталось, подумай, какой смысл ты вкладываешь в это слово. А то ведь, говорит, может статься, тебя давно уже нет. И смеётся по-стариковски так, мелко, а глазки – острые, пытливые, как у бесёнка. Меня даже передёрнуло. Но и восхищение – даже преклонение – испытал я пред ним ни с чем не сравнимое. Не поверите, руки ему целовал, как священнику какому-нибудь или, прости, господи, Папе. Благословения просил. С такою силою воздействовал он на мой тогда ещё юный неокрепший ум и психологический аппарат. Да. А он только смеялся – по-своему, мелко так; а губы у него, если вы не знаете, были такие тоненькие и бледные, а язычок – острый, как кинжальчик, как жальце. Я, говорит, рад бы вас благословить, дружок, но ведь священник здесь – вы, а я – прихожанин, и негоже, говорит, нам всё переворачивать с ног на голову в суете мирской, негоже закручивать бытие наше в петлю господина Мёбиуса. Вот так-то. Так и не благословил. А ведь я полюбил его всем сердцем, я руки ему целовал…
А знаете, господин узник, какое он мыльце выбрал? – начальник тюрьмы выдержал торжественную паузу не меньше минуты и выпалил: – Детское клубничное! Но только вы не торопитесь делать из этого скоропалительных выводов. А то ведь знаю я вас: с вашим-то полётом мысли вы тут же вообразите себе, что старичок в детство на то время впал. Упаси вас бог так думать, господин узник! Ни на единый миг не потерял премудрый старец своего великого «Я».
А уже когда я петельку пристроил и узелок в нужный ракурс приводил, в последний раз его шейкой любуясь, улыбнулся он мне одним уголком губ и шепчет задушевно так: заяц на завтрак был отменный! Повар, говорит, у вас просто гениальный. Передайте ему моё сердечное гран мерси. И вот это передайте. И вкладывает что-то мне в руку. Я уж потом, после всего, посмотрел, что он мне за гостинец вручил для повара. Вы не поверите – зуб. Да, зубик свой… Я ведь его повару так и не отдал, попутал меня бес. На словах всё обсказал, как велено было, гран мерсисы передал, а зубик утаил.
С этими словами начальник тюрьмы торопливо расстегнул китель и рубашку, вытянул наружу нательный шнурок. В коронке зуба – жёлтого с чернотой, изъеденного, стёртого, отполированного долгой ноской, – была высверлена аккуратная дырочка, в которую и продет шнурок. Зуб был коренной, о трёх кривоватых корешках.
– Сначала хотел посеребрить его или металлизировать, чтобы не пропал, – улыбнулся начальник тюрьмы, – да жена отговорила. Нельзя, говорит, ничего с ним делать, а то покойный станет приходить с того света, станет выговаривать за самовольство и требовать зуб назад. А то, говорит, может и за собой увести. Я не суеверный, но подумал-подумал и решил, что нет ничего лучше естественности. А что профессор пришёл бы ко мне, так я бы, пожалуй, только рад был бы. Я ведь долго потом и часто