Широкий угол - Симоне Сомех
Подоспел раввин Хирш – ему единственному позволили войти к Карми, который как раз очнулся.
Под его мягкостью скрывалась броня, под которой, в свою очередь, пряталась тоска по умершей матери…
Он провел с Карми двадцать минут, и все это время мы в коридоре гадали, что же происходит там внутри, говорят они или смотрят друг другу в глаза, ища объяснение произошедшему.
Когда он на меня пялится, мне просто хочется, чтобы меня не было…
А потом мы все подняли глаза на мистера Тауба, а может, просто увидели, как его тень несется по коридору и бросается в пропасть, в которую бросился его сын, – не спрашивая разрешения у медсестры, оставив за спиной открытую дверь, что позволило нам видеть, как он склоняется над кроватью Карми и отчаянно сжимает его в объятиях – кто знает, ответил Карми на них или нет.
Эзра, ты удивительный. Твое терпение, и то, как ты хочешь мне помочь…
В тот вечер мы вернулись домой без Карми. Он выписался тремя днями позже, с перебинтованным запястьем, и молча отправился прямиком к своему отцу. Мистер Тауб не дал ни мне, ни родителям с ним повидаться. Единственным, кого пускали к Карми, был раввин Хирш, который, казалось, утратил радостную легкость, с которой обычно беседовал с членами общины; теперь он ходил, повесив голову, и не здоровался первым, дожидаясь, пока к нему обратятся.
Я пришел в дом к мистеру Таубу без предупреждения и жал на звонок, пока ему не пришлось мне открыть.
– Уходи, – ледяным тоном проговорил он.
– Мне надо увидеть Карми.
– Убирайся. Вы с твоей семейкой чуть его не убили.
– Я знаю, что его убило! – завопил я и не смог сдержать слезы. – Не мы. Это вы его довели. Вы. Карми все мне рассказал.
– Убирайся, – прошипел мистер Тауб и захлопнул дверь у меня перед носом.
Я знал, почему Карми изрезал себе всю руку, и знал, что теперь он на самом краю галактики, так далеко от меня, будто мы никогда и не были знакомы и вообще мне это все приснилось. Мои воспоминания казались отчетливыми и расплывчатыми одновременно: отчетливыми – когда я думал о том, как кровь стекала у него по руке, размытыми – когда вспоминал, как он шел из больницы рядом со своим отцом, не говоря ни слова. Одна часть меня хотела обо всем забыть, другая требовала, чтобы я вывалил всю правду, которую больше никому не хватит смелости рассказать. Карми не сумел жить в мире со своей правдой, он терзался, пока не начал слепо ненавидеть себя. Но члены общины ничего об этом не знали. Они объясняли все смертью матери и неспособностью моих родителей дать Карми надежную, заботливую семью.
Я снова остался один в комнате. Все в ней было пропитано отсутствием Карми, но ни от него самого, ни от наших разговоров там не осталось и следа. Он как пришел из ниоткуда, так и ушел в никуда. Родители часами спорили у себя за закрытой дверью, но мне было совсем без разницы, о чем они там говорят. Мне хотелось во все горло орать о том, почему Карми так несчастен, чтобы все поняли и начали вести себя по‐другому, но я знал, что этим заставлю его страдать еще больше.
В общине о Карми и говорили, и не говорили. Знали и не знали, видели и не видели, обсуждали и не обсуждали, осуждали и не осуждали. Никто ничего не произносил вслух, но все всё знали. Я остался наедине с собой, сосредоточился на своей жизни. Все, с чем я сталкивался, я отныне оценивал исключительно с практической точки зрения. Встретив кого‐нибудь, думал, пригодится мне этот человек или от него будет только вред. Каждый мой шаг был очередным шагом к новой жизни.
Я отправился в синагогу и молил Бога о том, чтобы все прошло быстро и безболезненно, и по завершении службы, после кидуша*, объявил, что через несколько месяцев уезжаю в Нью-Йорк.
Когда мы вернулись домой, отец схватил меня за воротник.
– Это что еще за игры? – и поскольку я молчал, добавил жалкое: – Ну?!
– Такие, в которых ходы делаю я.
– Очень умным себя считаешь? У нас с матерью и так из‐за тебя неприятностей выше крыши, тебе не кажется? Сначала эта история со школой, потом Нью-Йорк. В общине только и разговоров, что о тебе, да еще о нас и о Карми. Я не собираюсь больше это терпеть. Ты должен вести себя благоразумно!
– А что говорят‐то? Что Карми из‐за меня вены порезал? Так это он из‐за вас, а не из‐за меня. Я‐то единственный попытался ему помочь, а вы только…
– Не смей так с отцом разговаривать! – вмешалась мама, испуганно переводя взгляд с отца на меня и обратно.
– Ты, парень, меня послушай. Хочешь в Нью-Йорк ехать – езжай. Но на нас не рассчитывай. Вообще. Ясно?
– А я и не рассчитываю – точно так же, как Карми на своего отца рассчитывать не может! Вы ни хрена не понимаете, что произошло, а все равно пытаетесь порядки тут наводить.
– Не смей так выражаться, – сказала мама.
– Да пусть выражается как хочет, его уже не исправишь. Может, мистер Тауб не так уж ошибается, когда говорит, что ты плохо влияешь на его сына. Может, нам вообще не стоило брать Карми к себе.
– Может, вам вообще не стоило быть ограниченными и тупыми! – поправил его я. – Карми в ловушке.
– Это ты в ловушке, Эзра, и сам этого не понимаешь.
Я чувствовал, как ярость толчками поднимается к голове, словно перевернутый водопад. Было видно, как у отца пульсирует вена на шее, а мамины глаза блестят и из них вот-вот польются реки слез. Теперь мне хотелось, чтобы они узнали. Хотелось, чтобы они поняли. Хотелось, чтобы они увидели, насколько абсурден выбранный ими мир – мир, в котором они заставили меня расти.
– Ничего вы не знаете! – взорвался я наконец и завопил во все горло, и уже не у мамы, а у меня хлынули из глаз реки слез. – У Карми есть страшная тайна, и мистер Тауб о ней знает и хочет его уничтожить! Карми – гей!
И мама и отец застыли, не произнося ни звука. Казалось, они не могут решить, отвечать им на мои слова или дождаться продолжения. Но я молчал, и отец сделал над собой усилие и заговорил. Мы стояли, не спуская друг с друга глаз, задыхаясь от крика. В ушах звенела боль от высказанной правды.
– Как ты сказал?! Чтоб я больше этого не слышал.
– Чего «этого»?
– Этого слова.
– Оно не неприличное.
– Ты не должен его произносить. Оно означает нечто отвратительное, противное Богу.
– Бог создал геев, так почему мне нельзя о них говорить?
– Может, хватит уже?
Мама