Борис Зайцев - Том 3. Звезда над Булонью
Он встал и повернулся спиной к Риму, взял меня за руку.
– Студент однажды вам сказал, что ветер, яблонка цветущая – вот ваши покровители. – Он слегка задохнулся, крепче сжал мне руку. – Дай Бог, чтобы светлое плетенье жизни вашей… – он вдруг остановился, крепче сжал мою ладонь, и в полумгле вечера почувствовала я, как он как будто бы впился в меня душой. Мне стало жутко. Вдруг он охнул, выпустил мою руку. Вынул носовой платочек, обмахнул лоб.
– Что вы? Что такое?
– Ветер, яблонка цветущая, – пробормотал он. – Нет, ничего, верьте и надейтесь, ну, на… благосклонных гениев… в тяжелые дни жизни.
Так я ничего и не добилась. Никогда я не видела его раньше в таком странном, нервном, чуть ли не пифическом облике. Почувствовал он что-нибудь? Пригрезилось ему? Никогда мне этого он не сказал.
Мы провели несколько дней в предвоенном ажиотаже. И, конечно, вышло, что все опоздали: я, Георгий Александрович, композитор, сами экскурсанты. Война гремела уж, путь сушей был отрезан. Но Георгий Александрович свез нас в Венецию и с великими усилиями устроил на пароход. Накануне отъезда, сидя в кафе «Квадри», в шумной, нервной толпе – иностранцев было теперь мало, – он рассказал мне, что действительно с Куховым вышла история. В Неаполе он получал взятки с ресторана, где кормились экскурсии. Я слушала рассеянно. Хлопанье двери, резкий свет, темнота ночи, пестрота и напряженность возбуждали меня.
– Знаете, что он сделал? Очень странно. Стал передо мною на колени, умолял простить.
Георгий Александрович полузакрыл глаза. Отвращенье беглою струей прошло в лице.
– А когда понял, что простить я не могу, то вдруг стал груб, почти что дерзок. «Ну, теперь война, ищите с меня, там посмотрим, чья возьмет».
– Что ж тут поделать. Он плебей, вы барин. Он давно возненавидел вас, как и меня.
Георгий Александрович опустил голову.
Я недолго просидела в «Квадри». Беспокойно проходила по ночной Пьяцетте, мимо Дожей riva Schiavoni[8]. Шум, оживление и блеск Венеции не вдохновляли меня. Нет, окончилась Италия, наш свет, наша пора, беспечно-бестревожный ветерок. Я торопилась на корабль, маячивший огнями в глубине лагуны.
Утром, нежно-орумяненный зарею, снялся он, и медленно сплылась с чертою горизонта низкого Венеция. Лишь Кампанилла дольше воздымалась – стрелкою острою, да туманел купол Марка. Прощай, Италия! Я не грустила. Но была нервна, возбуждена, как и вчера. Я не жалела ни о чем, ходила взад и вперед по палубе, утренний ветер завивал мой шарфик. Зеленоватая волна разваливалась в легкую, кипяще-кружевную пену. Да, так надо, едем, нет возврата в милый Рим, и впереди Россия, неизвестно что, какая, но Россия. Как встречу я отца, Маркушу, сына? Я не знала, но была уверена, что встречу, пусть других, да ведь и я иная, все идет неудержимо, как клубится белой пеною неумолимый винт, не остановится, покуда не доставит нас в Одессу. «Начались великие события, – ну что ж, мы будем жить во времена событий».
XVIВ Одессе мы расстались. Георгий Александрович остался по делам, – конечно, экскурсантов – а я поехала к Москве и Галкину. Навстречу шла Россия – поезда с солдатами, гармоники, хохот и плач на вокзалах, погоны, лошади, орудия, лафеты, белые вагоны санитарные, хмурые облака, бездомный ветер. Август подвывал – и в полях сжатых, лесах порыжелых, черной в дожде пахоте крепкое было – и мрачное. «Да, это не Рим и не Фраскати, и не пастушонок Джильдо». Я одна сидела в купе синего вагона, – чистая, с духами, несессерами, и барыней глядела на тянувшиеся к смерти караваны. Нет, небезучастно. Я была иной, чем в Риме, но смотрела все-таки как бы с иной планеты.
– Прощай, барынька, ручки беленькие, – помирать едем, мать твою растак, – крикнули мне раз из воинского. Я не смутилась, ничего, народ, конечно, груб, но ведь война…
В Причалах, ближней станции от Галкина, – знакомая мне тройка поджидала. В корню серая кобыла, караковые на пристяжках, и знакомый Димитрий, в красном кушаке, все те же рыжие усы, шляпа извозчичья. Снял ее спокойно.
– С приездом, барыня.
Но кто ж еще в коляске – маленький, с темными глазами, в матросской бескозырке с ленточками… Бог ты мой!
– Я приехал тебя встретить, мама!
Андрюша сказал сдержанно, лишь в глазах какой-то блеск, напряжение. «Приехал тебя встретить» – да ведь он совсем маленький, а не бросается и не кричит, глядит серьезно, кто еще такая эта мама, как с ним обойдется – он меня почти что и не знает.
Я его схватила, обняла, заплакала. Димитрий тронулся степенно, как и полагалось галкинскому кучеру. А я ревела.
– Ты чего же плачешь, мама, я здоров, дедушка тоже, ты приехала…
Он будто удивился даже. Взял за руку, поцеловал, приник. А когда строения Причал были уж сзади и мы ехали мимо крестцов овса, опушкою дубового лесочка, он закрыл глаза, опять погладил руку мне.
– Я очень рад, что ты вернулась. Я очень рад.
И еще тише добавил:
– Ты как раз такая, как я думал.
Он не спросил, где я была, что делала, отчего не писала – он ведь маленький. Глядит, доволен, что вот у него мама, такая, как он думал, настоящая.
– Отчего же папа с тобой не приехал?
– Папы нет в Галкине.
– Где же он?
Андрюша поглядел на меня темными, серьезными глазами.
– Мы получили твою телеграмму, он сейчас же сел, в Москву уехал. Я даже удивился.
Андрюше это показалось странным, мне – не очень. Все же легкая стрела кольнула сердце. Я глядела на знакомые поля. Знакомые крестцы овса стояли, вечные грачи, отблескивая крыльями, обклевывали что возможно, косо передетывали в ветре. Ветер был прохладный, августовский. Небо в тяжких облаках, и их суровый бег, терпкая острота воздуха, шершавый облик деревушек – все имело вид нерадостный. «Да, это родина, и здесь война, здесь все всерьез».
Но я не пожелала впадать в сына блудного. Не хочет Маркел видеть меня – его дело, я же голову не собираюсь ни пред кем склонять.
Мало изменилось Галкино в мое отсутствие. Так же лаяли на нас собаки, молодые утки в ужасе шарахнулись во дворе перед тройкой.
Димитрий подкатил к подъезду полукругом – не без шику.
Отец вышел меня встретить в валенках, пальто и с палкой – на конце резиновый чехольник. Так же тщательно разглажен боковой пробор, но сильно поседел, осунулся. Болели ноги. Он меня поцеловал, и слезы выступили на глазах. Руки у него старые, мягкие, в мелких веснушках – мне стало жалко этих рук, я их поцеловала.
Он задохнулся, сел на скамеечку у подъезда и замахнулся, ласково, сквозь слезы, на меня палкой. Но тотчас заметил, что у левой пристяжной постромка коротка, и погрозил Димитрию тою же палкой.
– Ноги повыдергаю! Опять у вас Руслан зарубится, э-эх, разбойники!
С Любовью Ивановной мы встретились доброжелательно, все же она в первую минуту чуть сконфузилась – теперь мне приходилась мачехой! Как-то окрепла, раздобрела и заматерела.
Конечно, мы уселись за обед. Отец пил пиво, подпирал рукою голову.
– Скажи пожалуйста, что за чудак Маркел. Вчера вдруг взял и укатил в Москву. Тут за тобой, на мельницу, лошадей нет, а ему в Москву… Фантазеры вы какие-то все, право. Нереальные вы люди.
Он неодобрительно покачал головою.
– Вот и этот шибзик, – потрепал мягкою рукой по голове Андрюшу, – тоже уж, все с книжками, и про войну… чуть сам, что ли, не собирается… Хорошо еще, охотой занялся, к природе ближе.
Отец имел вид человека старого и мало чем довольного. Андрюша молча ел. После обеда он повел меня к себе, по крутой лесенке в мезонин. Одну из двух знакомых комнат занимает теперь он. Стоял тут стол с книжками, висело ружьецо на стенке, патронташ, ягдташ. Рядом карта войны – с флажками. А под ними верстачок, станок для переплетного занятия.
– В другой комнате спал папа. Там ты будешь теперь, правда?
Вечером, когда его укладывала, он опять ко мне прижался.
– Как я доволен, что ты здесь!
Потом сказал:
– Мама, мы победим, правда? Жаль, я маленький, я бы тоже хотел воевать… за Россию.
Долго расспрашивал меня и про войну, и про Париж, Италию – а за кого Италия, за нас или за немцев?
Уйдя к себе, я не затворила двери. Он ворочался, вздыхал, не мог заснуть. Потом затих… А я раскладывала свои вещи в комнате Маркуши. Близ полуночи отворила окна, высунулась. Как темно в деревне хмурой ночью августовской, как тяжко ветер распевает в старых липах и березах. Родина! Тьма и поля, и поезда на запад, к тому краю роковому, где гудит земля в беде.
Ну, ладно, все равно.
Наутро пробудилась бодрой. Серенький, спокойный день взглянул. Рябина закраснела за окном, по тополю гладко-серебристому взбежала белочка и поиграла раскидным хвостом, на меня метнула глазком вострым.
Пахло милой, терпкой осенью. Гудела молотилка на гумне, и мерно-однотонно мальчик вскрикивал на лошадей: