Александр Солженицын - Август Четырнадцатого
Но Николай не видел – как.
Разверзалась несдержимая, никем не управляемая бездна – и разносила их на разных обрывах.
Долго, в одиночестве, с головой, опущенной над телеграммой, он сидел и плакал над концом их дружбы.
Он уже не мог различить, кто и сколько сделал для её конца.
А вечером получил донесение от нашего посла в Берлине, что через час после отсылки этой телеграммы Вильгельм торжественно въехал в столицу и произнёс с балкона, что его вынуждают вести войну. И уже раздавались на улицах листки с германским ультиматумом России, которого так и не дождавшись в этот день, Николай лёг спать.
Пурталес принёс ультиматум Сазонову в полночь – и сроком всего в 12 часов, до полудня субботы, и с требованием остановить военные приготовления России.
Вечером же в пятницу пришли сведения о всеобщей мобилизации в Австрии, объявленной в те же часы, что и наша.
Утром 19-го, в субботу, проснулся Николай в тревоге, не началась ли война. Нет, не началась. А значит, сохранялась надежда?
Была годовщина открытия мощей преподобного Серафима. При каждом воспоминании о том дне – схватывало горло.
Текли обычные рутинные доклады, давно назначенные, как будто ничего большего нигде не совершалось, – и не было сил хоть их-то прервать, освободить голову.
Предложил Сухомлинову стать Верховным Главнокомандующим. Неожиданно он отказался. Но очень советовал Янушкевича на штаб Верховного.
Тогда объявил назначение Верховным – Николаше. Тот с гордостью принял.
А Николай отдавал Главнокомандование с ослезёнными глазами. Но это он – временно назначал, он, конечно, потом поедет в армию сам.
Истёк срок германского ультиматума. И текли дальше часы. И ничего не случилось.
Надо было ещё попытаться, ещё!
И снова он писал телеграмму Вилли. Понимаю, что ты должен мобилизовать свои войска. Но обещай и ты мне, что это не означает войны, что мы будем продолжать переговоры. Наша долго испытанная дружба должна же с Божьей помощью предотвратить кровопролитие! Жду твоего ответа с нетерпением и надеждой.
Надо – молиться! Милостив Бог, минует.
Поехали с Аликс в Дивеевскую обитель.
Погулял с детьми.
А там дальше – и всенощная. Поехали ко всенощной, ещё молиться.
Воротился умиротворённый.
И тут настиг телефонный звонок Сазонова: Германия объявила нам войну! – приходил граф Пурталес.
Это было так. Старик приехал, глубоко волнуясь, и спросил, может ли императорское правительство дать благоприятный ответ на ультиматум. Сазонов ответил, что общая мобилизация не может быть отменена. Граф Пурталес, всё более волнуясь, вынул из кармана сложенную бумагу и, как не слышавши ответа, повторил всё тот же вопрос. Удивлённый Сазонов повторил ответ. И снова, как в безумии, дрожа бумагою в руке, Пурталес в третий раз задал неизменно всё тот же вопрос. А после третьего ответа Сазонова, задыхаясь, протянул ноту с объявлением войны, отошёл к окну и, взявшись за голову, заплакал: «Никогда бы я не поверил, что покину Петербург при таких обстоятельствах». Обнял министра и, не способный о чём-либо думать, просил за него распорядиться, как быть посольству.
Слёзы стояли у Николая в глазах. Это шло – как разрушение семьи.
Но надо было жить. Обедали. В одиннадцать часов вечера принял английского посла, и с ним составляли телеграмму английскому королю.
Это был – как переход в другую семью.
Чувствовал себя – совсем больным. В два часа ночи хотел принять ванну – но камердинер стучал в дверь ванной: «Очень, очень спешная телеграмма от Его Величества императора Вильгельма!»
Теперь-то – что? Теперь о чём? Задрожали руки. Без числа, Потсдам, 10 вечера. Надеется Вильгельм, что русские войска не перейдут границы?!
Что это?! Как понять? Так ещё есть надежда??.
Но какая же надежда, если он сам только что, вечером, объявил России войну?
Так Вилли передумал? Так ещё можно всё спасти? О, бывает же чудо! О, дошли молитвы к Серафиму Саровскому!
Телефон к Сазонову. Тот – к Пурталесу.
Пока время шло – Николай в безумном волнении, всё один, не будя жены, ломал руки и молился. Вильгельма – пробрала совесть, он понял, в какой ужас едва не вверг Европу!
Телефон от Сазонова. Спустился к камердинеру. Граф Пурталес ответил: ничего не знает, не имеет новых инструкций. Предполагает, что телеграмма была послана на сутки раньше и задержалась в пути.
О, бедное сердце!
Возможно ли такое: от императора к императору – сутки в пути, и в такой момент? Нет, говорило сердце: это – истинная телеграмма, этого вечера. Так он рассчитывал – обмануть?.. Выиграть время для войск? Может быть, Николай – поколеблется? в последнюю минуту сделает какой-нибудь отходный, слабый, смешной шаг?
В эту последнюю минуту Николай и выздоровел от дружбы с Вильгельмом. Охолодел. Свалился спать.
А в воскресенье проснулся с оздоровляющим чувством. Путь жизни был выбран, и надо было жить им, не поддаваясь унынию. Уныние – тяжёлый грех.
Вообще – вдруг почувствовал облегчение. Война – не больше как на год, а то на три месяца. От войны укрепятся национальные чувства, после войны Россия станет ещё более могучей.
А день был опять солнечный. И дух поднимался. Очищался.
С двумя дочерьми поехал к обедне. Там – ещё успокоился, ещё утвердился.
Завтракали – одни, никого не было.
Весь мир вокруг Петергофа был безгранично тих.
Хотя сегодня был Ильин день – ничто не намекало на грозу.
Ещё со вчерашнего дня у всех одновременно возникла мысль, что надо появиться перед народом. Народ, как сирота, потянется к безлюдному Зимнему – и никто не выйдет?
Днём по сверкающему морю поехали на яхте в Петербург – и катером подошли прямо к набережной у Зимнего. В Николаевской зале – много офицеров гвардии, дамы и придворные. Прочтён был манифест, отслужен молебен перед иконой Казанской Божьей матери (которой молился Кутузов, отправляясь к Смоленску). Вся зала пела «Спаси, Господи, люди Твоя» и «Многая лета». Кричали ура, многие плакали.
А тогда – вышли с Аликс на балкон Дворцовой площади.
И что поднялось! Какие клики! Сколько видно было пространства, замкнутого дугою Главного Штаба, – всё было море голов, и царских портретов, и знамён, и хоругвей.
И Николай кланялся, кланялся на все стороны. А те пели – и становились на колени перед Дворцом.
Вот, он стоял перед своим народом, над своим народом, – благословляюще, открыто и царственно – так, как мечтал всегда, – и от чего же вышел только впервые с коронации?
(В мыслях т ут же настиг его опять Вильгельм, и не враждебно. Ведь вот, сбылось его давнишнее предсказание: ты – выйди на балкон, и народ на площади падёт на колени перед своим царём.)
Отчего он не выходил так и часто? Пели церковно, молились, кланялись, – и по сверкающей глади воспоминаний лишь слегка проморщились неприятные годы – лет пять их было, или десять, или пятнадцать? – со своими огорчениями, страхами – всё мимолётными, как видно теперь. Двадцати лет его царствования как не бывало, он ещё не совершал ошибок, он никогда не ссорился со своим народом, он сегодня был юно-коронованный царь, только начинающий славное царствие.
ДОКУМЕНТЫ – 8
Июль 1914
ПИСЬМО РАСПУТИНА ИЗ СИБИРСКОЙ БОЛЬНИЦЫ – ГОСУДАРЮ
Милай друг ещё раз скажу грозна туча над Расеей беда горя много темно и просвета нету. Слёс то море и меры нет а крови? что скажу? Слов нету неописуемый ужас. Знаю все от тебя войны хотят и верная не зная что ради гибели. Тяжко Божье наказанье когда ум отымет. Тут начало конца. Ты царь отец народа не попусти безумным торжествовать и погубить себя и народ. Вот Германию победят а Расея? Подумать так воистину не было от веку горшей страдалицы вся тонет в крови. Велика погибель без конца печаль.
Григорий75
Чудо национального примирения. – Нужна ли война? – Как слиться с народом? – Споры бестужевок. – Петербург-Петроград. – Женщина-профессор. – Цена эмансипации? – Ольда Орестовна. – Об изучении Средних веков. – Личная ответственность.– После всех прошлых лет – кто мог ждать такого народного единодушия? Чтобы студенты стояли на коленях и пели «Боже, царя храни»? Тысячи людей под национальными знамёнами и кричат царю восторженное? Общество примирилось с государством! Прекратились разногласия между партиями, сословиями, народностями – осталась одна великая Россия! Могли мы ждать этого недавно? Такого подъёма не было с Восемьсот Двенадцатого года! Вот так мы сами не знаем себя, а Россию тем более.
Рослая решительная курсистка в крупноклетчатом платьи, с большим лицом упрощённого склада, как из деревни, но и с напором уверенного развития, без утончённости внешних черт, как это бывает в великорусском типе, крупно двигала руками и полногласно это всё объявляла своей группке, слышно и для смежных и проходящих. И месяц назад – непроизносимое! фальшивое! – вот не только не высмеивалось, но слышались голоса в поддержку: