Пастыри - Петер Себерг
— Что же скажут наши предки, если мы кончимся? — спросил Лео.
— Они будут нам подпевать, что бы мы ни запели, — сказал канатчик.
— Я такой немузыкальный, — сказал Лео.
И это была неправда.
Последний сон имел совсем иной графический очерк. Многие пики сменились просторной высью и грядой холмов, наступившей на опустелую равнину.
Прямо перед собой он увидел штакетник, и открытую калитку, и тополь, подле которого стоял велосипед с проколотой шиной. С дороги неслись голоса, знакомые голоса; когда они проходили мимо, он всех их узнал. Они были такие радостные, и ему захотелось их окликнуть. Ему захотелось крикнуть: «Эгей!»
Как часто кричала его мать, когда он был еще совсем маленький и играл в садике, где разводил крошечных кур.
Ему хотелось крикнуть: «Эгегей! Это ведь я, погодите минутку!» Но язык стал толстый. Он стал как большой толстый чулок, как взбухший фитиль керосиновой лампы. Оказалось очень трудно сказать «эгегей», и «это ведь», и «я». Слова застревали, как отруби в сите.
Он побежал вдоль штакетника за голосами, которые удалялись к городу, но штакетник свернул. Пришлось и ему свернуть. Он бежал вдоль трухлявого, серого забора, вверх, вниз и проходил его насквозь, если вдруг, вместо того чтоб бежать рядом, забор преграждал ему дорогу. После этого он подолгу стоял, опершись о верхнюю рейку, и сам себе говорил, что понять этого он не в силах.
Все медленней и медленней делался его бег, и вот он повернул обратно, туда, где была распахнутая калитка, и тополь, и на нем висел разбитый велосипед. Он стал у калитки и ждал человека, который давно уже приходил и ушел в поле. Это очень трудно было удержать в памяти. Он прошел в калитку и осмотрел велосипед, потрогал педали и обнаружил, что они вертятся. Он отступил назад и хотел было сказать «о черт», но язык не слушался. Он разбух. Или рот стал маленький? А голоса он еще слышал.
Наконец с языка сорвался звук. Блеянье. Да, это блеянье, не что иное. Он успокоился. Там вдалеке поймут, что он здесь, что он стоит тут и блеет. Блеял он, не кто-нибудь. Стоял у калитки и блеял. Верчение педалей его больше не занимало.
Не услышит ли кто, не придет ли? Он блеял тихо-тихо, как только мог нежней.
Он прошел еще немного вдоль дороги, а потом побежал сквозь глушащие садовые запахи, липнувшие к ноздрям, мороча их; останавливаться не стоило. Ему надо дальше. Есть место, куда ему надо. Время от времени он все же сбавлял бег и останавливался поблеять. И снова бежал.
Он свернул с дороги на тропку, узкую и утоптанную. Здесь пахло спокойней, был приятней вид. Тропка взбиралась вверх. Значит, он бежит туда, куда надо. Теперь он останавливался чаще, озирался, глазам открывался больший простор, и он уже не думал о пестрых голосах, исчезнувших в черте города.
Тропка оборвалась, и теперь ему приходилось продираться сквозь колкие заросли, то и дело вытягивая шею, чтоб оглядеться, и к нему нежданно-негаданно пришла свежесть, скользя по немому воздуху, и скоро обернулась шелестом падающей воды.
Потом он очутился на краю пропасти, в которой белокурыми прядями билась вода. Он спускался по террасам и тотчас наобум избирался вдоль ручейка, заросшего такой сочной травой, что ни у кого бы не стало духу ее отведать. Пахло цветущими луковичными, приманчивыми, как сама смерть.
Потом он увидел скалу, из нее била струя и втекала в круглое озерцо. Он тут бывал, всего несколько раз правда, но место ему запомнилось. Озерцо смеющимся зеркалом глядело ввысь, и его тесно обступили густые заросли.
Он обогнул озерцо, подошел к скале и задрал голову, чтоб получше ее разглядеть. Затем он свесился над родником и различил в нем тени ветвей, далекую вершину, и среди зыбящихся, плещущих, наползавших одна на другую поверхностей он не увидел, но угадал очертания собственной головы; и по гнутому отсвету рогов понял, что это голова овечья, баранья.
Он отвернулся от родника, по тропке поднялся из расщелины и снова вошел в подлесок, и по подлеску, по камням выбрался к наветренной стороне горы, где высокие травянистые кочки выступали из низких кустов куполами мечетей.
К вечеру он достиг плоскогорья и затрусил по краю, время от времени укладываясь отдохнуть, ощущая тепло снизу, сверху и во рту, наполненном теплой влагой, мешавшейся с сухой травой. В глубине его был сумрачный амбар, и он полнился и полнился. Там обитали уют и зимний покой, только более прочный от проходивших по телу толчков, словно зиму напролет молотят рядом на току потные работники.
Было небо и мир на дне его. Небо заслонялось высокой травой, мутное солнце прорывалось сквозь ее стебли и било в глаза, особенно когда попадало на переливчатые крылышки насекомых.
Больше всего было солнце, а после солнца — он. Он все время это помнил. Ночью солнце пряталось, а он оставался. Он был больше луны, и звезды лишь полоскались в пустынной ночи дальними отсветами других, дальних овец на других, дальних небесных перевалах. Он знал это.
На склоне дня он прилег за камнем у края плато. Менял окраску и дымно густел воздух. Он пожевал еще немного и перестал. Он вслушался. Сейчас они придут, как всегда, они приходят вместе с первыми знаками сумерек, сперва стадо, собаки, весело скачущие вокруг передних овец, а следом высокие, туманные фигуры, чуть повыше неба, застящие закат и переговаривающиеся между собою. Собаки заметят его, изойдут лаем совсем рядом, но он на них и не взглянет и будет спокойно жевать, будто они тут останутся на ночь и его тут оставят.
Если они не придут, он будет блеять, чтоб не вышло ошибки. Овца похожа на камень, а камень издали похож на овцу. Камни не блеют, и это единственное различие, потому что двигаться камни могут.
Над ним пролетали птицы, одни тяжело и сонно, другие легко и звонко ударяли крыльями. Самые легкие взмахи жужжали над ухом, как осы. Так кончались дни. День выпускал птиц по утрам, а вечером зазывал на ночлег. Только овцы, что днем, что ночью, лежали на своих местах, и ничего им не было нужно.
Они взберутся на гору, если захотят. Они найдут его, если захотят. Он вскочит, он побежит им навстречу, если создание, подобное большой птице, спящее, как все, по ночам и играющее у огня на флейте, тоже придет за ним.
Что сравнится с игрой на флейте? Она лучше травы, лучше самой высокой, самой