Музей «Калифорния» - Константин Александрович Куприянов
Я вижу, как слепнут его глаза, как он плачет, бормочет, хватает вещи, отбирает вещи, ругается, роняет… Затем выбивается из сил, он выдохся — одни рефлексы остались на старой перебродившей кости, на прогнившем костном мозге, — и садится и плачет, и понемногу его отпускает, он просыпается, снова видит нас, в двадцатый раз говорит: «O shit, dude, did I do something bad, boss?» — «Tell me, did you see this girl the other night here?» — подвожу снова ее фотографию к гнилому картофельному носу, он смотрит на живое женское лицо, будто это не такая же женщина, которая могла бы родить его или родиться рядом, из одной утробы, и быть ему сестрой, или стать его женой, в конце концов, и увлечь подальше от этого странного зелья.
(Я уже оставил надежду понять, на чем кто из них сидит, тут реально надо родиться и вырасти, чтобы в голове утрамбовалась вся картинка — в этой палаточной Гоморре, — и желательно раз в неделю уточнять обновление ассортимента у рыскающих по городу барыг, нас учат (учат? Не уверен, как же я тогда научился?..) глядеть на них сквозь пальцы, не обращать внимание, не вступать в конфликты, мы homicide, а теми пусть занимаются narcotrafficking, но фак ми, старик, разве это не убийство?)
Разве это не убийство — доводить парня двадцати пяти лет до такого состояния?.. Он сухой жилистый старик, огромные угри на лице, выпавшие из орбит глазные яблоки, выпавшие волосы, клок волос еще болтается на макушке, выпавшие зубы, ногти черные крошатся. Он буквально разваливается, как будто кто-то заталкивал ему в глотку этот чертов яд. Что можно хотеть испытать, чтобы хоть раз еще этим закинуться?! Мне завидно извращенной завистью, но жутко. Падок я до наркоты. Я на полметра отстаю от них, но я провалюсь туда в любое мгновение.
Когда наркошу в очередной раз заклинивает, и он теряет память и сознание, начинает бродить по обоссанному пятачку кругами и тянуть руки к раскиданному им ранее мусору, Дамиан, напарник-полячок, белый здоровячок с розовыми щеками, с хорошими опрятными белыми пальцами, кладет мне руку на плечо и говорит: «Hey, you played enough with him, it’s time we go, he’s no use». В моей истории Дамиан будет плохим копом, издевающимся над бедолагой, а в истории Дамиана этот коп — я.
«От него нету толка, — слыхали?.. И это я, оказывается, играл в него…» Тут, в книге, мне уж начинает казаться, что Дамиан существует скорее как мое отслоившееся второе «я», которое, как зеркало, отражает сделанное мной. Может, он и не выдумывает: здесь никого нет, я игрался с бомжами, мучил их, и бил, и унижал, а они ничего не запоминали, или теряли дар речи от ужаса. Дар речи… На то и дан дар речи, чтобы все обращать в слова и молитвы. Говорят, у меня хорошо с речью, говорят, моя речь поднимает и ведет их. Иначе почему раз за разом я оказываюсь на пирсе среди чертовых глухих рыбаков?..
Меня хотят сделать за эту заслугу сержантом, а я чувствую, что они вот-вот пойдут за мной. Рано или поздно я тоже соскользну в безумие, только спровоцированное насилием, а не веществом, и стать их лидером, вдохновителем — моя фантазия. Но я и в детстве, кажется, был захудалым, но лидером. Лидером обиженных, тех, кому надо бы подать руку, а им не подавали. Вокруг меня, на голос, собирались те, кому некуда было пойти. Особенные с удочками. Теперь я в стане сильных, в стране сильных, на улице больных и сломанных, а по аллее позади моей хижинки течет медленная река бездомицы: с утра до ночи и с ночи до утра снуют по беспризорным мусорным контейнерам бездомные и ворошат, и бормочут, и посмеиваются. Мне впасть однажды в эту реку или этого нет в моем чертеже?.. Утром я никогда заранее не знаю, останусь ли дома или выйду к ним и больше этого голоса уже не будет. Всегда рады мне, если я выхожу без формы, в домашних штанах и тапках. Сколько бы мусорок, гор грязи уместили мою прежнюю жизнь?..
Короче, бездомные — это санитары городских сточных вод, нижних улиц, тупиков, общественных пустот, хорошенько чистят они и сердце от показной щепетильности. Не надо жалеть их, лучше не думай, что ты так уж высоко встал над ними, тем более при капитализме. Короче, если ты готов заходить в Америку, то готов и видеть, и помнить о них поминутно, знать, что какая-то часть огромного цивилизационного зла, несущегося во весь опор на тебя, остановилась на них.
Кончил? Похоже на конец.
А даунтаун наш стоит в бухте, выше по ее берегу карабкается старый, но скучноватый, вылизанный теперь в угоду богачам и туристам с претензией португальский квартал, в котором вдруг рассеивается запах гнили, мочи, убийства, все сплошь изысканные и элегантные, имеется древний рыбный рынок, и хотя там тоже по венам и глазам струится наркота, она уже не вызывает во мне прошлого сочувствия. Она заявляется ночью. Я появился слишком поздно, уже давно воцарилось беспечное утро,