Избранное. Том первый - Зот Корнилович Тоболкин
Острог словно вымер, лишь изредка на осиротевшей церкви вздрагивал колокол, о чём-то спрашивал у людей, из которых каждый болел своей болью, а все вместе плыли, как звёзды по небу, плыли и не могли соединиться, не могли протянуть друг другу руки.
«Отдельные мы все... И – все вместе», – вздохнула Фетинья, сама удивившись столь неожиданным мыслям. Видно, уж совсем очумела в постоянном своём одиночестве. Задумываться стала. Но в том, что думала и задумывалась, ничего страшного для себя не видела и потому распрямила полные плечи, огладила грудь и уверенно перешагнула порог этой ненавистной и всё же дорогой для неё избы. Здесь впервые познала Ивана, здесь на глазах у неё выматерел в мужика Володей. Здесь и Васька родился.
На столе было собрано. Григорий с Васькой хлебали окрошку из черемши, огурцов и пучек, оба украдкой косились на огрузневшую, но всё ещё быструю Стешку и тотчас опускали глаза. Григорий смущался, краснел, радуясь своему счастливому смущению. Васька, крякая, подражал дяде, толкал его локтем, подмигивал, кивая на Стешку.
«Господи! И этот туда же!..» – шевельнулось горькое в душе Фетиньи.
– Присядь! Чо мечешься? – дивясь нечаянной своей доброте, сказала Стешке, подтолкнув её к столу. – И поешь. Тебе много есть надо.
– Не промялась.
– Ладно, – Фетинья повысила голос, загремела ухватами.
Стешка с матерью переглянулись. Что-то неладное с бабой творится. С чего-то вдруг ласкова стала, о ближних болеет. Прежде слышали одну ругань. Даже сыну её, Ваське, и то нечасто приходилось испытывать материнскую ласку. Рос будто зверёныш. Правда, то, чего не было у матери – доброты и внимания, – он получал от Стешки и Григория. Да и старый Отлас внука баловал. «Казаком будешь!» – говорил и скупо повествовал о дальних краях, о разных бывших с ним случаях, чаще всего смешных. И когда мальчишка, касаясь багровых стариковских рубцов, спрашивал: «Чо это, деда?» – тот отвечал со смешинкой: «Это так... о вражью стрелу оцарапался...». И стрелы вражьи казались Ваське живыми и страшными существами, хотя знал, видывал их и не раз сам стрелял из боевого лука.
Стешка, рассеянно поигрывая цветастой ложкой, улыбалась чему-то своему, только ей известному, и эта улыбка была непроницаема. «Что ж, смейтесь, – говорила она, – Володей-то мой обо мне думает... как я о нём. Остальное – сор на воде».
...А Володей плыл и думал, что ожерелье-то зря заложили. Ещё и товаров в долг набрал. Нет уж, не родился купцом, так нечего и браться за это. Придётся рухлядью возмещать товары, взятые в долг у Гарусовых. Путь до Учура далёк, а хлеб весь вышел. Казаки питаются рыбой да сараной. Потап животом мается. Ему бы хлебца...
Стешка рассеянно черпанула вместо окрошки соль, ойкнула, насмешила всё застолье. Васька заржал, получив от матери ложкой по лбу. Но и сама Фетинья не удержалась и фыркнула. Даже строгая, старого толка Ефросинья прикрыла ладонью редкозубую усмешку.
- Мамк, ты эдак все ложки поувечишь, – сказал Васька. – Лоб-то у меня железный, отласовский!
Григорий помалкивал, тоже что-то таил, и недомолвки каждого из этих людей делали их странно схожими. Все они напоминали детей, играющих в секреты. Но у Ефросиньи с Григорием один из секретов был общим.
9– Гриня, – сказала однажды Ефросинья, – хошь, сведу тебя со святым человеком?
– Сведи, – осторожно оглядываясь – не слышит ли кто из близких, – кивнул Григорий. Давно жаждавший подвига во славу Христову, родился он не воином, не служилым человеком. И хоть грамотен был, определён счётчиком в приказную избу, но грубость тамошних нравов, беззастенчивый мат, ложь приказных, низкопоклонство, лесть и угодничество его корёжили. К тому же и сотник, ведавший ясашным столом, Гарусов, на дух его не выносил. Всё, что ни случалось, валил на Григория, и воевода, как правило, тяжко страдая с похмелья или после падучей, не разбирал ни правых, ни виноватых и кулаков не щадил. Григорий приходил со службы приниженный и жалкий, недобрым словом поминая братьев, определивших его сюда. Он уже не раз помышлял удрать куда-нибудь в леса, где, по слухам, скрывался старообрядческий скит, жаловался на участь свою Ефросинье. Старуха молча вздыхала, повторяя прискучившую фразу: «Бог терпел и нам велел». И вот, наконец, обмолвилась, что в остроге объявился святой человек, железоносец, который будто бы и основал тот самый скит.
Святой человек оказался матёрым жилистым мужиком с дико горящим зелёным взором, с мощным и гулким голосом. Грудь и спина у него горбатились. Под крапивной сутаной гремели железные плиты пуда по два, на волосяном поясе болтался огромный крюк.
– Стой! – велел он Григорию, прицепив конец распущенного пояса к петле в потолке, приглядел место. – А я сяду. Не помню, когда и сидел. В пути был... Из Киренской пустыни бежал... Мучили там шибко.
– Благослови, батюшко! – бухнулась ему в ноги Ефросинья.
Старец грозно взглянул на неё, свёл брови к тонкому переносью. Брови вдруг вскинулись удивлённо, в глазах сверкнуло воспоминание.
– Мужняя ли ты? Сказывай! – сурово взглянул на неё старец. Гремнули тяжкие, давящие к лавке плиты, заскрежетал крюк о кольцо. Глаза смежились: видно, святого человека клонило