Виктор Эмский - Адью-гудбай, душа моя !
Глава двенадцатая
Навстречу новым злоключениям
Была ночь. Боясь пошевелиться, я лежал на самом краешке кровати, а рядом, постанывая, взборматывая и всхрапывая, спала она, моя Идея Марксэновна. Подруга. Уже не платоническая, уже непонятно какая. Новая, Господи... Казенного, из байки, одеяльца на двоих уже не хватало. Несусветный ее живот -неизбежный, почти девятимесячный, -- вздымался горой. В который уж раз произошло нечто непостижимое. Как выяснилось, пропадал я в Задверье не с утра до вечера, как мне показалось, а много-много дольше. Когда, потирая ушибленную ногу, я вошел в нашу спаленку, она сидела на кровати с такой счастливой улыбкой на устах, что я вздрогнул. Вместо приветствия моя хорошая приложила указательный пальчик к губам: -- Т-сс!.. Иди сюда!.. Ближе-ближе!.. Помертвев от предчувствия, я пал на травмированное об холодильник колено, я вскрикнул и пополз к ней. Цыпочка приложила мою безумную, гениальную мою головушку к чудовищно вздувшейся, расползшейся по швам розовой комбинашечке. -- Слышишь? Там, внутри, в животе что-то поуркивало и взбрыкивалось. -- Что это? -- выдохнул я. -- Тюхин, это -- она, -- мечтательно глядя в потолок, прошептала моя беззаветная. -- Это -- новая жизнь, дивная, полная духовности, свободная от либеральных бредней прошлого, стремящаяся из темной догматической тесноты на волю, во всемирную бесконечность! Светлая, Тюхин, свободная, как демократия!.. Как демократия!.. У меня даже волосы зашевелились от восторженного ужаса. Пока я отсутствовал, моя лапочка не только выносила... Господи, язык не поворачивается!.. Не только выносила плод нашей непорочной любви, но и, любя меня далекого, словно бы переродилась, стала ближе не только физически, но и духовно. Трудно было даже представить себе, что это она, Идея Марксэновна, совсем еще недавно хваталась за маузер, когда я по неосторожности произносил слово -- гласность. Трепетом наполнилась душа моя. Трепет перешел в рыдание, рыдание -- в кашель. "Только спокойно, Тюхин, без паники, -- страшно содрогаясь всем телом, сказал я себе, -- теперь уже -- пустое, теперь уже -- все нипочем: и эта кровь в кулаке -- ах, Афедронов, Афедронов, отбил-таки, мясник, легкие! -- и всякие там Брюкомойниковы, и перспектива схлопотать пулю в затылок!.. Произошло главное -жизнь обрела неожиданный смысл, тот самый стержень, о котором говаривал Кондратий Константинович... А я, Тюхин, -- не верил!.. Кха-кха!.. Кха-аюсь, виноват!.. О дайте, о только дайте мне как следует взяться за этот рычаг, и я переверну свою никчемную биографию!.. -- вот так подумал я, в некотором смысле Финкельштейн, и она -- Шизая, Идея Марксэновна, словно услышав, по-матерински погладила меня, будущего В. Тюхина-Эмского, по голове и тихо, чтоб не услышал бдительный Шипачев, шепнула на ухо: -- Не бери в голову, Жмурик, до Америки -- рукой подать!.. Окончательно очухался я уже в августе 46-го, на кухне. Разбудил телефон, между прочим, междугородный. -- Слушайте меня внимательно, Тюхин, слушайте и только, ради всего... м-ме... святого, не перебивайте, -- торопясь, сказал Ричард Иванович, -- вам привет от любителей русской рулетки. Поняли?.. Вы сделали то, о чем вас просили? Я засопел в трубку. -- Ясно, -- сказал профессиональный прозорливец. -- Впрочем, и я бы... м-ме... усумнился. Слушайте! Вы помните то место, где Вавик дал вам по носу?.. Только тихо, тихо! Без эмоций!.. Так вот -- М. Т. будет ждать вас там... ну, скажем, через полчаса. В сарайчике с заколоченной дверью... Помните? Он еще спрашивал! -- Да!.. И очки не забудьте надеть, такой вы сякой! -- Розовые? -- Ну, не черные же! -- Поставил меня, наглеца, на место Ричард Иванович. И положил трубку. Осмысляя услышанное, я открыл холодильник. Внутри было пусто, как в душе после перестройки. Даже банка с фиксажем куда-то сгинула. Рядом с холодильником валялся мешок из-под картошки. Он тоже был пуст. В мое отсутствие Личиночка приговорила Даздрапермино подношение. -- Ну, хорошо, хорошо, -- раздумчиво сказал я, -- это еще можно понять. А Вавик-то здесь причем?! Любимая, ты спишь? Идея Марксэновна не откликнулась. Я зашел в светелку. На столе лежала записка для меня: "Ушла в консультацию на Литейный. И. М. Ш.". Насколько я понял, речь шла о деревянном сарайчике, о дровяном, из горбыля сколоченном, одном из сотен таких же, послевоенных, в промежутке между Смольным собором и левым -- стасовским -- флигелем монастыря. Глядя в пустой холодильник, я вспомнил Совушкину толевую крышу и нас, малолетних придурков, спрыгивавших на него с третьего этажа. Оттолкнешься, крикнешь: "За Родину, за Сталина!" -- и солдатиком с верхотуры! И только ветер свистит в ушах, только Скочина матуха -- вдогонку: "Я тебе скучу! Еще разок скочешь -- жить не захочешь, выскочка ты этакий!..". А как Симочка под домом лежал! Алая-алая рубаха на животе, серое, как асфальт, лицо, розовая пена на губах. Он еще подергивался, а мужики в его кепку, там же, за сараями, уже сыпали трешки-пятерки -- на помин души, на симочкиных двойняшек. И то, что Тамбовчику теперь хана, это даже мы, пацаны, наперед знали. Дня через три он сам повесился. На чердаке, на стропиле. Господи, как сейчас вижу -- страшный такой, с синим, высунувшимся языком, в майке, с русалкой на плече... А на руке у него были часы "Победа". Он висел мертвый, а часы тикали себе и секундная стрелочка вприпрыжку бежала по кругу. Мои прихваченные в Задверье "роллексы" стояли. Я набрал 08 и все тот же неизбывный Мандула заполошенно откликнулся: -- Шо?.. Хто там? -- Это Тюхин, -- сказал я. -- Который час? -- Времэни у тоби, Тюхын, у самый обрэз, -- сурово ответил начальник Северо-Западного укрепрегиона. Я повесил Тамбовчика... то есть, прошу прощения, трубку. Итак, времени на раздумье у меня не было. Как не было уже во рту этой их вечно отсасывавшейся идиотской пластмассовой челюсти -- афедроновского шедевра с вмонтированным в зуб мудрости шпионским радиопередатчиком. Сия хреновина каким-то непостижимым образом там, в Лимонии, исчезла, заменившись моими, хоть и паршивенькими, но до боли родными зубами. До сих пор меня, Тюхина, томит тайное подозрение, что протез похитил попугай, когда я, Эмский, ахнув от восторга, выронил его на пол. Там же, в Задверье, я обнаружил, что у меня отросли волосы и ногти. Более того -- бесследно рассосались рубцы и шрамы, восстановилась обрезанная по наущению Кузявкина крайняя плоть, после чего у меня пропал последний, сугубо формальный повод считаться Витохесом-Герцлом. Счастливое открытие я сделал в фанерном сортирчике за домом. Там же, в сортирчике, смаргивая слезы, я перефразировал своего несостоявшегося сородича -- царя Соломона, тоже, кстати сказать, человека небесталанного: "И это прошло!" -- прошептал я. И тотчас же за оградой сада раздалось лошадиное ржание, не узнать которое я, Тюхин, не мог... В общем, когда я выбежал на улицу, на моей крутой фирмй была половина шестого. Второпях заведенные, поставленные по будильнику часики -- тикали. "Роллексы" шли, и шли они, как ни странно, в совершенно нормальную сторону, то есть -слева направо, как крестилась Совушкина мама Софья Каземировна, католичка или, скажем, как завинчивался мой кухонный кран, из которого совсем еще недавно, в той жизни, вылезали веселенькие персонажи. Итак, до свидания с фантастическим Марксэном Трансмарсовичем оставалось двадцать восемь минут. Непредвиденные препятствия начались тут же, у дома. Улица Салтыкова-Щедрина, по которой я, жутко популярный в будущем фантаст В. Тюхин-Эмский, намеревался сломя голову устремиться к Смольному собору, оказалась перекрытой. Поперек мостовой стояло сразу аж четыре танка без опознавательных знаков, с приплюснутыми башнями набекрень. -- Стой! -- воскликнул дусик в шлеме, выпрыгивая из танка, как чертик из табакерки. -- Стой, стихи читать буду! -- И ведь действительно продолжил стихами, стервец этакий! -- Друг, товарищ и брат! -- с чувством начал он, -- а ну, кому говорю, -назад! Не поворотишь оглобли -- убью. Потому как таких вот неповоротливых я больше жизни своей не люблю! По укоренившейся в душе привычке к литературному наставничеству, я указал неопытному стихотворцу на ряд слабых мест в его, в целом, идейно выдержанном произведении. Замечания мои начинающий поэт-баталист аккуратно записал в бортовой журнал танка и, горячо пообещав мне поразмыслить над ними сразу после победы, к Военно-Таврическому саду меня, Тюхина, тем не менее, не пропустил. Я вынужден был рвануть в обход -- по улице Радищева. Но и там, как раз у дома, где мое пресловутое пальтецо взяли на арапа два опереточных фраера, оказалось перегорожено. Я свернул на Саперный, и надо же случиться такой непрухе, именно в тот момент, когда началась атака на бывший молокозавод. С вертолета скинули напалмовую бомбу. Застрекотал "калашников". Ухнула граната. Я, как молодой, подпрыгнул на бегу. Господи, ты свидетель! Если чего и боялся я в своей тюхинской жизни по-настоящему, так это куда-нибудь опять опоздать!.. Дело в том, что однажды я уже опоздал самым роковым, самым фатальным образом. Я, Тюхин, как и все мои сверстники, опоздал вовремя родиться! Увы, такие эпохальные события, как революция, борьба с врагами народа, война, целинная эпопея, космический триумф -- все эти события произошли без меня и только некоторые из них оставили зарубочки на моем, мало-помалу деревенеющем с годами сердце. От одной только мысли, что я не успею еще к одному шапочному разбору, у меня перехватывало дух, а глаза так и метались по лицу в поисках ориентиров и рекомендателей. Хуже всего мне было в те мгновения, когда взор натыкался на часы. "Неужто опять опаздываю?!" -- ужасался я, торопясь дописать очередной шедевр. И представьте себе -- предчувствие меня не обманывало. Какой-нибудь Кондратий Комиссаров опять опережал меня! А посему, когда у Сытного рынка я мельком глянул на свои до удивления правильные, у меня просто полезли на лоб глаза. Я даже, грешным делом, подумал, что хваленая фирмб остановилась! Но в том-то и дело, милые вы мои, что часики тикали. "Роллексы" шли, правда, шли они как-то совершенно не по-нашему: за одну ихнюю секунду я, в принципе уже далеко не спортсмен, успевал пробегать черт знает сколько!.. Именно тогда, во время этого ненормального забега, меня впервые ошарашила пронзительная догадка. "А что если, -- лихорадочно подумал я, -- что если они нашли способ регулировать не только, скажем, рынок, но попутно -- и время на его регулировку отпущенное? Как, к примеру, рождаемость, или прицел на маузере, или те же -- шут их побери -- импортные часики?.. Ну ведь не мог же я, товарищи дорогие, пролежать пластом один год и двадцать девять дней ни разу -подчеркиваю -- ни разу! -- не поднявшись в туалет ну хотя бы по малой нужде! И ведь это после того, как громила Афедронов откорректировал не только мои глаза, но и, разумеется, почки... А из этого следует, -- продолжал размышлять я на бегу, -- из этого со всей очевидностью следует, что кому-то очень нужно, чтобы я, Тюхин я этакий, обязательно, всенепременно, кровь из носу -- но успел на свидание с Вовкиным-Морковкиным... Ну ведь логично же, а, Тюхин?.. Увы, с логикой у меня всегда были нелады. На углу Некрасова и Греческого меня взяли. О, если бы на Литейный, если бы!.. Меня взяли в действующую армию. Там же, в скверике с памятником поэту мести и печали я прошел ускоренный курс переподготовки. По окончании мне вручили новехонький "стингер" и отправили на фронт, в район Псковско-Нарвской дуги. Ну и задали же мы им жару под Кингисеппом!.. Потом начались неудачи. Окружение, контузия, плен... Не буду утомлять вас печальными подробностями. Да я и сам, честно сказать, мало что помню из-за контузии. Ну -- допросы, бараки... Дожди... Помню, как у этого рыжего, забыл фамилию, вышибло последний ахнарик. Он нагнулся к моей зажигалочке прикурить, а она, пуля, -- бац! -- и ни головы, ни курева, потому как пуля оказалась какая-то особенная, чуть ли не с атомным зарядом. Вот тут меня и повредило. Потом был госпиталь, побег... Хорошо помню: смурное чухонское утро, проселочная дорога в соснячке, полуторка с нашими номерами. Шофер попался боевой, забинтованный с ног до головы, даже глаз не видно. Я его, падлу, сразу же узнал. По запаху! -- Поди, крепко запаздываю, товарищ генерал-адьютант? -- спросил я. -- Полковник, Тюхин, полковник! -- поправил меня дорогой товарищ Афедронов. А на мой дурацкий вопрос отвечать и вовсе не стал, просто наддал газу. И так, молча, мы ехали до самого Питера, а потом и по нему, такому, Господи, разбабаханному, такому не такому, что просто слов нет!.. -- Эх! -- глухо сказал сквозь бинты товарищ полковник. -- Эх, Тюхин, да что же они, гады, с тобой наделали. Аж плачешь, как баба! Ну ничего, ничего -- мы тебя еще подрегулируем!.. -- и он, сволочь, хохотнул и так шарахнул меня, Тюхина, по спине, что я вышиб башкой лобовое стекло. От сотрясения снова пошли мои несусветные "роллексы". Я глянул на них и сказал: -- Неужто все-таки опаздываем?! И тогда товарищ Афедронов дал мне дружеский совет: -- А ты поднажми, ты бегом, бегом, власовец ты этакий! -- И вытолкнул меня из кабины на повороте, все у того же, на углу Некрасова и Греческого, скверика. Я упал, вскочил... И побежал, побежал вприхромочку -- худющий такой, в розовых очечках без стекол -- вылетели, когда жахнуло, -- в такой полосатой, концлагерной такой -- меня ведь и не переодевали, только шапочку для ансамбля выдали -- в такой неизбывной моей пижаме... Вдогонку кричали "стой!"", грозили военным трибуналом, стреляли даже, но мне, предателю Родины, все уже было нипочем. Легкими, пружинящими скачками я несся вперед, навстречу новым своим злоключениям...