Владимир Дудинцев - Между двумя романами
Вы помните Мадонну Рафаэля? И ее младенца, который со страхом смотрит на мир, предвидя страдания, и все же протягивает к нему руки?
В каждом человеке от рождения до смерти живет такое дитя. Всю жизнь в нас звучит и зовет его голос. Только редко мы слышим его. Потому что боимся боли правды? Потому что знаем, чувствуем, что этот голос природы не соврет? Не нужно бояться. Еще в Апокалипсисе сказано: "Сии, облеченные в белые одежды, кто и откуда пришли? Это те, которые пришли от великой скорби". Яснее не скажешь. Белые одежды спасителей человечества от зла даруются не за внешнюю чистоту не замаравшей себя жизнью добродетели. Обеляют страдания, жертвы во имя спасения страждущих, очищает борьба со злом, которая - нужно быть готовым к этому - не обходится без потерь. Только не ожесточаться в этой борьбе, чтобы ярость схватки не убила чистый дух, волю и разум человека. Тогда больше будет людей в белых одеждах. И снова дитя человеческое будет тянуться к манящему и обжигающему огню жизни. И снова мать будет совершать свой подвиг, отпуская сына в мир, где добро и зло.
Глава 17
НАПАДКИ ПРОДОЛЖАЮТСЯ
С легкой руки Никиты Сергеевича ор вокруг моей особы разгорался пуще прежнего. Вот в это как раз время и вызывает меня к себе член Президиума ЦК КПСС Михайлов и, сославшись на Хрущева, уговаривает признать ошибки, покаяться. Я ошибок не видел, и тогда-то он и сказал: "Был бы ты членом партии, вылили бы мы тебе на голову три ушата партийной воды".
Чего только не было... Появилась карикатура в "Литгазете": отвратительный отталкива-ющего вида человек смотрит на вас, а под мышкой у него книга "Хлеб не едим мы".
Мой роман приводил ко мне иностранных корреспондентов. Появился даже некоторый круг довольно близких знакомых. И среди них - герр Ругге, журналист, у нас лет 20 как аккредито-ван. Он встречался с писателями и был удивлен тем, как недружелюбны некоторые из них к автору "Не хлебом единым". Беседует он с Сурковым, обо мне не спрашивает. Интересуется Союзом писателей, а Сурков - обо мне. Его спрашивают еще о чем-то, а он - опять обо мне... Настолько был переполнен злостью. Вот, например, Ругге хочет знать, что критики и ведущие музы Союза писателей подразумевают под понятием "нездоровые тенденции в советской литературе". Сурков сразу кинулся отвечать. Говорит, что после смерти Сталина обнаружилось, что на духовную жизнь нашего общества была наложена печать. После того, как наша партия честно признала, что в последние годы Сталина те или иные аномальные явления имели место, многие из тех, которые раньше все видели в розовом свете, кинулись, наоборот, очернять, как, например, Дудинцев. То есть - я все видел в розовом свете.
Что же в романе Дудинцева ему показалось заслуживающим упрека? интересуется Ругге. Оказывается, Суркова возмущают не "негативные типы" они есть и в жизни. На них можно сердиться и даже следует о них писать. Но общая атмосфера романа! Она же делает их непобедимыми! В романе, говорит, все навыворот: что слабо, оказывается сильным! А что такое любимый герой автора? Наоборот, одиночка, подобный князю Мышкину из "Идиота". Спасибо Суркову за комплимент! Ругге так поразила реакция Суркова, что он решил передать мне этот нелицеприятный отзыв.
Сурков на протяжении моей жизни каким-то образом всегда, при малейшем случае, ухитрялся ко мне прицепиться. Еще до романа он меня за что-то невзлюбил. Когда-то я выступал на собрании начинающих писателей, второе, что ли, всесоюзное совещание было... Я там покритиковал некоторых, в частности Фадеева, за то, что тот запил и не явился руководить совещанием, хотя это была его компетенция. В общем, Сурков с тех пор как о чем-нибудь говорит, как в тот раз в беседе с Ругге, и тут же ему Дудинцев запрыгнул на язык. Так и раньше бывало. Про "полированное хождение по редакциям" - тоже его слова.
Задел меня, и притом пребольно, и Илья Эренбург. С ним у меня и раньше бывали встречи. Прежде всего, еще в юном возрасте я действительно имел "полированное хождение" по литературным каналам - в "Пионерской правде", был в литературной группе. Это еще в 1933 - 34 годах. Тогда же меня Лев Кассиль познакомил с Эренбургом. Я ведь и с Багрицким был знаком, ходил к нему домой. И с Эренбургом. Я-то его запомнил, но он меня, может, не запомнил совершенно. Он какой-то был такой сноб, как бы ничего не видел. Но вот, мы ходили тогда к Мейерхольду, и там, к чему я веду, нашелся какой-то фотограф, который снимал небольшую группу: Мейерхольд, Эренбург, и я там оказался. И это фото было в "Пионерской правде" опубликовано. Так что у меня с Эренбургом бывали нечаянные встречи. Потом была такая невстреча. Один из ныне здравствующих писателей просил Эренбурга, чтобы тот поговорил с Арагоном - Арагон приезжал в СССР. Поговорил вот о чем... Как известно, мои заграничные доходы "Международная книга" отдала агентству "Ажанс литерер артистик паризьен". Мне говорили, что там работают сплошь французские коммунисты, и эти деньги шли будто бы в помощь французской компартии. Мне это подтвердил помощник де Голля - он оказался моим читателем; приходил ко мне, когда де Голль приезжал в СССР. Так вот, нашелся доброхот. Он и обратился к Эренбургу - Илья Григорьевич был близок к тем кругам. И будто бы Эренбург разговаривал с Арагоном и Арагон сказал, что Дудинцев этих денег не получит. Так вот, Эренбургу я благодарен за его попытку помочь мне. Но...
Глава 18
О ХУДОЖЕСТВЕННОСТИ
У меня было два типа противников: одни налегали на мою "антисоветскую" сущность, другие - на "нехудожественность". Я уже говорил, что писал роман с незримым красным галстуком на груди. Я надеялся помочь нашему дорогому государству избавиться от тех пакостей, о которых на страницах "Правды" и устами Хрущева гораздо сильнее, чем у меня, было заявлено. Сдается, что я медведю рогатину засадил в самое брюхо. И медведь заорал. На два голоса. Из его пасти вырвался голос Суркова, низкий, басистый, и писклявый голос Эренбурга. Голос Суркова орал прямо - вот, значит, все в черном свете. А Илья Эренбург, как скрипочка, пел о том, что, в общем... с позиции искусства... Но мне кажется, что из той и из другой пасти шло амбре того общественного явления, которое было обречено, чтобы его, народ ли, партия ли - кто, не знаю, - но свалили. И медведь заорал, потому что это явление было еще живое, и сейчас еще живое, потому что исторические процессы проходят молниеносно только с точки зрения больших единиц времени. А для одного человека - так это почти и не движется. Этим объясняется, что многие, повесив руки, говорят: "Ничто не изменилось. Ничто не изменится". Изменилось, изменяется и изменится! Только нужно подходить с меркой, равной трем или четырем жизням людей. Причем каждая - по 80 лет.
Как-то Ругге спросил Эренбурга о причинах бурных дискуссий, разгорающихся вокруг моей книги. И тут Илья Эренбург отвечает: "Роман Дудинцева очень слаб. Негативные харак-теры правильно обрисованы, но фигура Лопаткина без жизни... так же, как и вся любовная история". С чем я лично не согласен. Я так свою книгу люблю, что вынужден, как будто Эренбург сказал это только сейчас, взять слово в защиту книги.
Существует страшная мода, к появлению которой Эренбург тоже причастен. Любовь - это сплошные должны быть любовные похождения. Любовь как подвиг, в шекспировском смысле - "она меня за муки полюбила, а я ее за состраданье..." - это ничто, а вот - "они любили в ночь друг друга восемь раз", вот это - любовь, с точки зрения Эренбурга и многих его коллег на Западе. И некоторых эпигонов на Востоке. Эренбург продолжает: "пути русской литературы пролегают мимо Дудинцева. Его слава есть продукт "холодной войны", которая в настоящее время снова разгорается". Ну и так далее.
Так, о художественности. Я стою на такой позиции: художественность это качество произведения, которое потребителю не должно быть видно. Читатель должен находиться под воздействием искусства, получать конечный результат всех сторон этого искусства, но ни одной видеть не должен. Их видеть может только специалист - хороший специалист, - скрупулезно исследующий произведение. Произведениями Достоевского, например, мы живем, страдаем или радуемся (страдаем больше), а не прицеливаемся: где и как он что сказал.
Некоторое время я болел стихами Пастернака именно потому, что Пастернак - это сплошной инструмент формы. Как философ, как мыслитель и как интерпретатор тайн чувства, он значительно меньше, чем музыкант. Аллитерация, рифмы такие, всякие...: "перегородок тонкоребрость"... "был утренник... искристым, лакей салфеткой тщился выскрести на бронзу сплывший стеарин". Понимаете, слово "искристый" породило слово "выскрести", как "выскре-сти" уже стеарин, и салфетка, и лакей привязались. Это немножко напоминает составление кроссвордов. Поневоле к хорошему сочетанию двух длинных слов приходится подвязывать остальные, чтобы не пропало это сочетание.
Я помню, Евтушенко как-то прочитал свое стихотворение где-то в Колонном зале - "в году семнадцатом свободу дали мы всем нациям". Я увидел, что где-то случайно - за пивом ли, в машине ли - он ахнул - какая прекрасная рифма! И стал к этой рифме привешивать со всех сторон стихотворение...