Александр Бестужев-Марлинский - Ночь на корабле
— Здоровье царского величества, нашего нового государя Михаила Федоровича! — молвил он, поднимая кубок выше головы.
— Много лет благоденствовать! — ответил молодой боярин, и оба выпили духом.
— Хорошо винцо, хорошо и заздравье: имя доброго царя не поперхнется в горле. Не то было при Иване Васильевиче, когда наши старики глотали мальвазию за столом государевым, морщась, будто с горькой полыни, и здравствовали ему, щупая, тут ли уши! — сказал молодой боярин.
— Да, да, — прибавил другой, — я сам видел своего роденьку, боярина Титова, над которым изволил пошутить Грозный: окорнал ему ухо собственною рукою. Сказывают, что Титов бил челом за милость, за царское пожалованье; только между своими он пел другую песню, так что братья затыкали уши и запирали ставни.
— Не держали и ставни и запоры от слова и дела и кромешной опричнины: тогда был бы навет — ответа пыткой добьются. Помню я, дядя Агарев, как, бывало, меня ребенком пугивали: «Не плачь, Степан, — опричник съест!» И они впрямь были людоеды по зверской душе своей. Народ как дождь рассыпался, завидя черную тафью, и купцы покидали незапертые лавки. Как ты ни лаком до заздравной чары, дядя Наум, а и у тебя, чай, отпала бы охота целоваться с ней, видя, как жарят товарищей на угольях или пускают в народ медведей для потехи, середи Кремля белокаменного.
— Иное время, иное бремя, князь Степан. Грозный отбил власть у ханов и целиком переложил ее на нас со всею татарщиною. Он был злой человек, прости господи его душу, — а умный царь. Москва дрожала, князья и бояре ползали в унижении, зато соседи уважали нас, и Русь была тиха…
— О, тише воды и ниже травы — тише степной могилы после Батыева нашествия! Куда велика радость русскому, что соседи ему кланялись, когда всякий опричник топтал его под ноги, когда доброе имя и добром нажитые деньги зависели от первого доносчика, когда душа в теле и жена в постели принадлежали слугам и причетникам царским. Желаю знать, утешна ль бы была сорока тысячам новгородцев, умирающих под долбнею, — старая погудка, что это побоище будет невесть как полезно их внукам!
— Дело ужасное… грех и вспоминать, не то что оправдывать. А все-таки царь Иван русской кровью спаял русское царство!
— Надолго спаял, нечего сказать! Если б не сильная рука Бориса — наша Русь прежде самозванцев распалась бы, как бочка без обручей. Лучше бы сказал ты, что он сломал стрелы, желая чересчур крепко связать их. Чуть не стало первого самозванца, набежало их дюжинами, и пошли играть короною, словно мячиком. Один кричит: подавай нам Владислава, другой хочет шведского королевича, третьи ждут самого Жигимонта, а всё помня царя Ивана, — он набил им оскомину. Счастье наше, что у всех русских один язык, одна вера православная: у нас не было головы, но было сердце ретивое, и в нем любовь к отечеству — она-то победила искусство, и силу, и храбрость неприятелей, слава Богу и князю Пожарскому! Теперь не станут враги издеваться над нами середи столицы — теперь мы избрали себе царя по мыслям и купцу, и чернецу, и доброму молодцу. Да здравствует род Романовых в годы годов и в роды родов!
— Да здравствует в честном мире и на ратном пире!
— Увидишь сам, дядя Агарев, что царь Михаил спеленает Русь любовью гораздо крепче, нежели Грозный страхами!
— Говорят, молодой царь такой добрый, приветливый…
— Спроси у меня — что твое солнышко! Бывало, без аршинной бороды и не выглядывай из-за думных бояр, а теперь государь всякому найдет словечко: старому и малому, — а говорит, словно райской птицей поет. Когда едет верхом в Успенский собор к обедне — так народу, народу… Яблоку негде упасть — и все толпятся у стремени — всем он доступен и милостив, кланяется на обе стороны, роняет слова ласковые, раздает милостыню, обещает каждому суд и правду. Ну, право, он будто сошел с неба примирить все стороны и залечить все раны.
— Дай Бог, дай Бог успеху! пора отдохнуть святой Руси… Только она, как море после бури, бушует при берегах, хоть вихорь замолк посредине… Поляки еще в Смоленске.
— Мы их выгоним.
— Горн и Делагардий держат Новгород…
— Мы его выкупим.
— Легко сказать, князь Степан: наша родина истощена золотом и людьми, а поляки и шведы не дорожат грабленым и вербуют свои полки всякою сволочью: против нас венгерцы, против нас шотландцы, французы, всякая чудь белоглазая, — и когда дело дойдет до грабежу, то свейцы и литовцы стоят заодно… Бьют со всех сторон, а помощи ниоткуда… Я радехонек, что тебя прислали на смену, — а то ни днем ни ночью покою нет… Набеги на окрестности беспрестанные и от немецких и от польских дворян… и то бы драться не драться с воинами — а то все либо налеты, либо разбойники — не из чего рук марать: славы и добычи ни блестки.
— Где опасности, там и слава. На Москве не надивятся, как ты здесь держишься до сих пор, когда самый Псков в осаде.
— Я как бельмо на глазу и немцам, и шведам, и Литве, да крепостца на острову, стрельцы удалые — никто и не сунется. Где добыча одно железо — туда мало охотников. Да что толковать о здешней стороне: послужишь — все узнаешь. Расскажи-ка лучше: что слышно про митрополита Филарета, отца государева?
— Ждут в Москву: к Жигимонту с вестью об избрании царя послан дворянин Оладьин; надеются, что король согласится на размен или выкуп и на мирные предложения.
— Я чай, наши братья гуляки, чтобы понравиться царской матери-инокине, теперь степенничают, ханжат?
— Всего есть довольно, и я бы советовал тебе, дядя Наум, оставить здесь половину дородства, чтобы твой растянутый кушак и красные щеки не были укоризною иным великопостным лицам, которые уж ни свет ни заря собираются к заутрене в Архангельский собор молиться Богу, чтобы люди их слышали. Впрочем, молодой царь хорошо знает, что прилично монаху, что мирянину, и хоть прежние попойки перевелись в беседах палатных, однако он не прочь от скромного веселья.
— Только бояре до него не охотники… не правда ли? да и тебя, князь, калачом бы сюда не выманили, если б при дворе было очень весело: мы привыкли к удальству и раздолью военному — так мерный кубок не для наших губок!
— Чуть-чуть неправда: мне наскучила однообразная жизнь дворцовская — наскучило не иметь досуга, не имея дела; да притом, семь лет дравшись под открытым небом, — мне что-то душно в Грановитой палате. Позвонки мои забыли гнуться под латами — а там, брат, надо увиваться около любимцев.
— К слову стало, князь, — кто любимцем у молодого царя? Ведь нельзя же без этого?
— То-то и беда царская: возьмет любимца, как тросточку для забавы, — посмотришь, он станет клюкою, так что без него ни на шаг. До сих пор на царя грех сказать — глядит своими глазами, слушает своим ухом, — но кажется, в это ухо Солтыков золотою серьгою вдевается; он недаром ко всем лисит, перед всеми поклонничает. Впрочем, это одни догадки.
— Для меня все это было бы загадками: спасибо, князь, что надоумил. Тому, кто едет из стана в царские палаты, надо знать, где восток и где север, чтобы не заблудиться и не простудиться, чтобы знать, где живет Яга-баба, где растут золотые яблоки, где ключ живой воды. У двора и поклоны в счет и слова на весы кладут, когда мы не думаем считать ни ран, ни ударов. Да, как ни вертись — а придется с соловьями петь по-соловьиному!
— Предсказываю тебе, дядя Наум, что ты будешь плохой певчий; наше дело по-волчьи — так дадим себя знать.
— И рад и не рад, князь Степан, да отцовская воля гонит с поля; пишет и наказывает: я-де стар, хочу при себе пристроить тебя, хочу перед гробовой доской порадоваться, что и ты взыскан царскою милостию. Надо потешить старика; притом же и своя служба затеривается. Сам ты знаешь, умная голова, кто при светлых очах бьет мух, тот почетнее того, кто заочно бьет неприятелей, — и я хоть осьмью годами старее тебя в роду и по службе — а все такой же стрелецкий голова. Мы в этом крае не сидели сложа руки, и в течение четырех лет я почти не снимал стальной рубашки, не слезал с коня боевого, то под Новгородом, то под Псковом, то под Изборском, отражая и сторожа, сегодня гоним, завтра нападчик, и хоть не всегда с удачей, зато никогда с бесславием. Служба моя налицо — и на лице. Этот рубец на лбу — место печати. И саблю точат после боя с маслом: надо же и воину ободренье.
— Небось забирает охота покормиться: на воеводство, в теплое местечко, хоть и в холодный край. Дельно, дядя Наум, право, дельно. Здоровье будущего тобольского воеводы!
— А чем бы я не воевода, например, так сказать? Право, из рук не вывернется перо и с плеча не свалится соболья шуба. Была бы булава, будет голова. Власть дело великое.
— Не смани ты и меня в воеводы, дядя Наум; правда, зариться-то не на что: казаки, поляки и недруги так очистили матушку Русь от моря до моря, что воеводе придется после них подбирать теряные подковы, а то не только что в сундуках — да и в реках и в лесах они за пять лет вперед взяли оброки. Да не в том сила, дядя Наум; ты метишь в воеводы: с Богом. Только мне сдается, что судейский стул не сивка-бурка, как в сказке сказывается: «в одно ухо влезешь дураком — из другого выпрыгнешь умником».