Вячеслав Шишков - Тайга
- Ой, худо у нас! - не то подумалось Прову, не то Анна проговорила.
Упало у мужика сердце.
Подъезжают. У открытых ворот толпа. Увидали - гвалт подняли:
- Ну, с гостьей тебя, Пров Михалыч... Да еще с гостем. Иди-ка, брат, в избу, гляни!.. От-то шту-у-ка!..
Забыл себя Пров, страх вломился в душу, боится и во двор вступить...
Матрена вышла, подбежала к Анне, целует, плачет и сквозь слезы и ласковые слова кричит Прову.
- Бородулин-то... Ох, светы мои...
Но уж Пров в избе, изба народом полна, душно, но тихо и торжественно.
На лавке - с закрытыми глазами Бородулин.
И в двадцатый раз говорит Матрена:
- И как прибежал это он, батюшка, с бою-то... глаза выкатились, трясется. "Ой, что-то, говорит, Матренушка, дух заняло..." Прислонился к забору да как рухнет!.. Только и жил...
XIX
У полумертвых, изувеченных бродяг трещали в ушах бубенцы и барабаны, перед глазами кувыркались, мяукали какие-то черные хари, все горело внутри, и не хватало воздуху: словно их закружили в дикой пляске черти и, не дав отдышаться, бросили в вонючий провал.
Антон, опираясь на колени и локти, припал к грязному полу, словно воду из ручья собрался пить. Он тяжело охал и стонал.
Ванька Свистопляс, размазывая по скуластому лицу кровь, все норовил приставить и удержать оторванное свое, висящее "на липочке" ухо. Он, весь съежившись, сидел горшком под единственным оконцем и скорготал зубами, пытаясь облегчить боль.
Тюля лежал рядом с Ванькой, закинув руки за голову, и молча смотрел в потолок подбитыми глазами.
Бродяги нутром чуют: быть грозе, - дело одним политиком не кончится, дойдет черед и до них.
Надо бы бежать, но где схоронишься? Догонят, разорвут, в землю втопчут, осиновый кол вобьют. Куда бежать? В тайгу? Но у них все отобрали, ружьишко - и то отняли. Выскочить да караульного зарезать? Красного петуха пустить? Но крепок запор, а маленькое оконце железной решеткой оковано. Нет, не уйдешь: суставы повывернуты, ребра сломаны... Думай не думай крышка...
По своим углам товарищи забились, молчат.
Только Лехман, растянувшись на полу огромным телом, тяжело сопит, хватаясь за отбитую кирпичом грудь, и злобно ругает всех сплеча: и Свистопляса, в широколицего, с затекшим глазом Тюлю, и Антона. Тем и так тошно, душа изныла, а он без передыху поливает и их, и свою мать, что на свет породила, и тайгу, и жизнь проклятую, и смерть, что не идет за ним.
- Мы тут ни при чем, - стонет Тюля...
- Ни при че-о-ом?!! - гремит Лехман и сердито плюет в воздух.
Сам знает, что ни при чем: судьба сюда свильнула, под обух поставила, но разве судьбу проймешь, разве ей влепишь затрещину? А кулаки зудят... ух, зудят!
Лехман, хрипя и ругаясь, вскочил по-молодому, лицо дикое, схватил за ножку железную печь и, размахнувшись, грохнул ею в стену.
- Товарищ! Что ты? - взмолил Антон.
Лехман зубами скрипит.
- Замолчь, свято-о-оша!! - к Антону медведем бросился, сутулый, страшный, лохматый.
Антон смирнехонько на полу лежит, большими глазами, жалеючи, смотрит на Лехмана.
Враз остановился Лехман, словно с разбегу в стену, голова его затряслась, заходила борода.
- Робя-а-тушки...
Он схватился за лысый череп и отрывисто застонал, словно залаял, потом сразу присел и пополз на четвереньках в угол, а борода по полу волочится, заплеванный пол метет, древняя, седая.
- Товарищи, милые... - глухо стонет Лехман и валится вниз лицом.
Антон уж возле Лехмана, спину его сухую гладит:
- Ах, дедушка ты мой, родной ты мой...
Ванька с Тюлей, стуча зубами, косятся то на Лехмана, то на дверь, за которой гудит народ. И уж не могут понять ни отдельных резких выкриков, ни ругани, что влетают с улицы в решетчатое окно вместе с красной полосой солнечного заката.
- Тюля, - шепчет Ванька. - Чу... кричат...
А народ пуще загудел и вдруг осекся: враз смолкли звуки, отхлынули прочь, тихо стало.
- Ково? - гнусаво и удивленно кричит у двери на улице каморщик. Бородулин? Вот это та-а-к...
И слышно, как выколачивает о каблук трубку и сам с собой громко рассуждает.
Солнце садится, последним лучом с бродягами прощаясь: ему все равно, все дети кровные. Антону в глаза ударило ласково, Антон щурится, в окошко заглядывает, вздыхая, провожает солнце: может, завтра не увидит его.
Лехман уснул, стонет во сне и охает.
- Антон, - говорит Ванька, - а ты хочешь есть?
- Нет, милый... до еды ли тут?.. Вот испить бы...
Тихо в каталажке, сумерки сгущаются. Где-то корова мычит, ребенок заплакал, собака тявкает.
- Я бы попросил воды, да боюсь, - говорит Ванька.
- Чего ж бояться-то?..
Ванька усиленно сопит и, помолчав, отвечает:
- А как убьют?..
Скоро в каморке совсем темно сделалось и тихо. Уснули, что ли, все или так примолкли.
Кто-то на коне едет.
- Матушка, встречай, - женский доносится голос. И опять все замерло. Лишь каморщик мурлычет песню и кашляет да бредит Лехман.
А у оконца Ванька с Тюлей. Шепчутся, то один, то другой, громко скажут слова два и опять шепотком.
- Антон, - тихо позвал Ванька.
Ответа нет.
- Дедушка!..
Молчит и Лехман.
- Спят, - сказал Тюля.
Ванька Свистопляс почесался во тьме, поворочался и дрожащим голосом тихо заговорил:
- Ох, товарищ... Не приведи бог, ежели мужики в ярь войдут.
- Да-а-а, - тянет Тюля.
- Аминь тогда наше дело... Эна как мы, рестанты, в остроге четверых надзирателей кончили, всей оравой-то... Вот так же вечером, темь. Уж больно они мытарили нас, прямо зверье... Ну, мы, значит, и сговорились... Пришли это они с проверкой, мы на них... Те как зайцы запищали... Знаешь, зайца когда собака сбреет, он должен как дите заплакать... В ногах валяются, пощады молят... Куда тут... Троих-то сразу кончили, головы о стену разбили. А четвертому, а четвертому-то, Тюля... Мы его... Мы ему...
Тюля долго сопел, потом раздраженно сказал, ткнув в бок Ваньку:
- Не хнычь... Че-орт... Слюнтя-а-ай...
Ванька оправился и приподнялся:
- Мы его, Тюля, свалили да арканом ноги у ляпустей связали, а другой-то конец через спину перекинули да за горло, да и начали в дугу гнуть, пятки к затылку подтягивать. Сначала дурью ревел, как чушка под ножом, потом визжать стал. А мы, черти, ржем, любо... Человек хрипит, а мы пуще налегаем, грудью-то на пол его поставили, быдто колесо какое... Тот хрипел-хрипел - навовсе уснул. Ноги-то крепче оказались, а горло-то, Тюля, не вынесло, хрящ лопнул... Как захрусти-ит... Мы прочь... Ух ты!..
- Ну тя к лешему, - сказал Тюля и сплюнул.
И долго лежат оба молча, хлопая во тьме глазами.
Робость овладела Ванькиной душой, внутри все горит и холодеет. А думы на прожитую дорогу увлекают Ваньку, по тайным тропам тащат, на провалы, на звериные указывают дела. Он ли это делал?.. Да, он, молодой парень, Ванька Свистопляс.
"Я человек темный, я ни при чем, - оправдывается в мыслях Ванька. - Я - сирота... Мне батька чугунным пестиком башку прошиб... Мой батька мамыньку зарезал, а сам задавился..."
Но совесть молчать не хочет, глушит Ваньку его же делами, его же мыслями; видит Ванька убитую, в красном платье, бабу, видит молодую растерзанную девушку и чует: хрустят под арканом хрящи надзирателевой глотки.
"Я... Я... Мой грех..."
- Ты, чертова голова, о чем это думаешь? - строго спрашивает Тюля. Опять?!
- Я ни о чем... Мне бы вот... Этово... Как его... табачку...
Слышат оба: стоит кто-то у оконца, дышит.
- Эй, есть кто живой?
Поднялся Ванька. Две бутылки с молоком просунулись сквозь решетку, калач пшеничный, картошка, лук.
- Примите-ка, несчастненькие... - сказала женщина и пошла прочь, заохав и запричитав.
А Ванька, прильнув к решетке и придерживая оторванное ухо, ей вдогонку посылает:
- Прости нас, бабушка, грешных... То ли бабушка, то ли тетушка...
Жадно вдыхал Ванька ядреный воздух наплывающей ночи и ловил каждый звук, каждый шорох. Но было тихо вблизи, лишь где-то далеко мерещились еле внятные людские голоса.
Тюля чавкал хлеб и запивал свежим молоком.
- Огонька бы, - сказал, опускаясь на пол, Ванька.
- А у тебя серянки есть? - вдруг спросил все время молчавший Антон. У меня свечечка есть, огарочек... последний...
Ванька обрадовался его тихому голосу.
Зажгли огарок и укрепили у стены, на воткнутой щепке.
Заколыхался тусклый огонек, задрожала тьма.
- Вот так и жисть наша... вроде как огарок, - раздумчиво сказал Ванька, - догорит, и аминь тому...
- Ну, ты, пое-е-хал... - огрызнулся Тюля.
Ванька, весь всклоченный и измазанный кровью, сидел, обхватив колени, на полу против Антона и смотрел на него тусклым, немигающим взглядом.
- Шел бы в уголок: ты страшный, - сказал ему Антон, - а я помолюсь, у меня дух чего-то запирает, истоптали меня всего...
Ванька отполз послушно в угол и оттуда сказал:
- Вот ты бы поучил меня, как молиться-то... Надо бы... А то я все матерком да матерком...
Антон вынул из мешка завернутый в тряпку медный образок и поставил возле себя на пол.
Вдруг Лехман так пронзительно и тонко взвизгнул во сне, что всех перепугал, все враз крикнули: