Автопортрет на фоне русского пианино - Вольф Вондрачек
Да, вот еще, никогда не забуду, сказал Суворин и опять перенесся мыслями в Париж, в молодые годы своей жизни. Стоя у ее могилы, я заметил кошку; не обращая на меня ни малейшего внимания, даже ни разу не посмотрев в мою сторону, она растянулась на могильной плите, причем головой закрыла дату смерти, как будто хотела обмануть мир, нет, скорее обвинить его в беззаконии, отменить смерть Клары Хаскил. Все остальное – имя, дату, место рождения – было видно. Странно, не находите?
Суворин теперь не давал концерты и не посещал их. Пианино до сих пор стоит в углу его сознания, он складывает туда фотографии. Как молоды они все когда-то были. Вечно одной ногой над пропастью, что еще долго после смерти Сталина могло означать ссылку, лагерь, да и конец всего. Чтобы стать мертвым, по крайней мере умирающим, много времени не требуется. Умираешь долго. Чего унывать, лучше за это выпить.
Торопящийся мимо официант остановился принять заказ.
Я больше не пью.
Официант заспешил дальше.
К сожалению, сказал он, сняв крошку табака с уголка рта. Нельзя. Ничего не поделаешь. Я пил с тех пор, как мне стало можно пить алкоголь. Тут не думаешь, просто пьешь. Я не совсем подхожу под описание патриота, не в политическом смысле, но почему же не признаться, что мы к своим прегрешениям относимся снисходительнее прочих. В каждом интервью на вопрос об алкоголе в России я давал один и тот же ответ: Old Russian tradition[1]! Что переводили как: «Мы русские, мы пьем». Журналистам всегда было мало. Русские пьют, потому что они несчастны? Несчастные коммунисты? Алкоголь помогает забыть о голоде? Может, на Запад едут, чтобы не стать горькими пьяницами? Чего они только не придумывали!
Нет, в самом деле! Я не справочная служба. Но благодаря приобретенной с годами ловкости парочку фраз на эту тему я, конечно же, сочинил. Например: Не верь тому, кто не пьет! Тех, кто пил тайком, мы жалели. Они обычно долго и не жили. Мы пьем иначе, чем аристократы. Довольствуемся стаканами. Нужно подойти к костру вплотную, чтобы тебя охватил огонь, понимаете? Такая защита от твоей огромной страны.
Когда я играл на пианино, все шло отлично, но что делать с руками в свободное время? А где же мой стакан? Я и сегодня чувствую себя голым.
Он посмотрел поверх моей головы, куда-то на стену. Благодать долгой жизни? Не знаю. Лишь больше нереализуемых желаний?
Но я хотел рассказать вам одну историю. Москва. Зал Чайковского. Архитектурный десерт. Разрезанный торт. Правда, акустика неплохая. Можно стать героем. Там витают духи. Никогда у меня не бывало рук холодней. Однако перед премьерой Второй симфонии моего друга Альфреда Шнитке мне стало жарко. Я пылал до кончиков пальцев. Две мои студентки не достали билеты на этот закрытый концерт, билеты вообще не продавались. По соображениям безопасности. И девочки кое-что придумали. Они были будто одержимые, так стремились попасть в зал. Поверьте, я не преувеличиваю. Не одни композиторы живут по наитию. И они заявились днем, выдав себя за уборщиц, их пустили. Под лестницей они забрались в ящик для инструмента, где провели последующие четыре часа, почти до самого начала концерта.
Кажется, он впервые обратил внимание на то, что я его слушаю. А ради чего вы полезете в ящик? И, не дожидаясь ответа, который я все равно не смог бы ему дать, он вернулся к рассказу.
Когда год назад погибла моя жена – всего-навсего абсолютно бессмысленное, однако смертельное столкновение с городским автобусом, – я позвонил одной из этих студенток. Она сегодня музыковед. Должен же я был исполнить завещание, желание моей жены быть похороненной в русской земле. Только она имела в виду не транспортировку своего трупа в Москву, а нечто поэтическое. Ее не покидала ностальгия. Ностальгия по родной земле. Такая она у меня. И я попросил бывшую ученицу прислать мне русской земли. Почтовые расходы, разумеется, оплачивает получатель. Вес в конце концов не маленький.
III
Помнишь?
Вена полна русскими, молодыми и старыми, живыми и мертвыми, бедными и богатыми. Каждый телефонный звонок означает, что опять кто-то прибыл или убыл – навсегда. Строго по очереди, такова жизнь. Для каждого, для каждой у меня есть последний привет – лопата русской земли, лопатка, ложечка. Запасов хоть отбавляй, полный чемодан.
Суворин хихикает. Последняя легенькая ложечка – для меня.
Он с явным удовольствием смотрит вслед проходящей мимо молодой женщине. Видите, говорит он, вот какими они были, наши девушки, правда красивее, много красивее, куда как красивее. У каждого из нас была одна или две – самые красивые. Мы не входили в число тех, кого ожидают государственные похороны, но мы жили. Девушки нас любили. Самая красивая из всех любила косоглазого.
Его смешки дребезжат от удовольствия.
Дабы испытать наших муз, мы на них женились – на одной, потом на следующей. Разумеется, могло не повезти. Отвергнутых предложений руки и сердца насчитывалось больше, чем симфоний. Слез – больше, чем нот. Кое у кого до сих пор гудит голова. Некоторые вроде меня копили на обручальное кольцо, только чтобы после категорического отказа невестиного отца заложить его в ломбард. Я знал человека, мучившегося с любовным письмом, слухи дошли и до женщины, которой оно предназначалось, и вроде как она со смехом рассказала о нем своему мужу. Другой влюбился в пятнадцатилетнюю поэтессу, отчего мгновенно состарился. Годы спустя я увидел его в Париже, он пришел на один из моих концертов, а потом заглянул в артистическую. Но странно, наше первое объятие после столь долгой разлуки походило на прощание. Его лицо напоминало щепотку табака, голос на октаву ниже, под глазами мешки, но он был в ударе. Пришел в сопровождении женщины, пышно разодетой немки под два метра в высоту и ширину. Она богата, сообщил он мне, с чем я его и поздравил. Мы говорили по-русски, она нас не понимала. Очень богата! Он познакомился с ней на Французской Ривьере, где она выдавала себя за прибалтийскую баронессу. Он же, ничуть не погрешив против истины, представился русским композитором, что произвело