В свободном падении - Антон Секисов
Троллейбус, хрустя льдом, потихоньку тронулся. За окном было пасмурно и безнадёжно, и я устремил взгляд в салон. Бросил под ноги сумку и, как в зеркало, всмотрелся в блестящую лысину сидящего передо мной человека. В ней, в этой лысине, я увидел расплющенное лихорадочное лицо, облепленное со всех сторон спутавшимися, сальными волосами. Между волос, как маяк, блестела серебряная серьга, а из-за воротника рубашки, между складок платка, выглядывал край потускневшей татуировки. В отражении я без труда узнал себя, Андрея Черкашина, умеренно красивого и длинноногого бездельника, двадцати с гаком лет — панк-рок звезду, поэта, декадента, сотрудника офиса…
Но вернёмся к лицу: лицо не имело чёткого выражения. Траур и ликование, перемешавшись, растеклись по нему единой шизофренической гримасой. Преобладало, впрочем, всё-таки ликование. Время от времени, при определённом освещении, ликование единолично утверждалось на моём лице — и надо сказать, в самые неподходящие для того моменты. Вчера, находясь на кладбище, я вновь не уследил за своим выражением, отчего во всеуслышание был отчитан возмущённой дальней родственницей: «Как ты смеешь, над могилой родного деда!..». В оправдание себе скажу, что от могилы я находился на почтительном расстоянии и вообще был повёрнут к ней спиной. Но кому до этого дело? Скорбную маску, пригвождённую к явившимся на похороны лицам, не в силах был бы сорвать даже сегодняшний дикий ветер.
А скорбеть я должен был вот по какому поводу. Несколько дней назад мой дед, Виктор Владимирович Гонцов, почувствовал информационный голод. Чтобы утолить его, он вышел из дома за газетой «Аргументы и факты». Назад дед вернулся уже в качестве остывшего предмета, помещённого в горизонтальное положение. Когда тело его нашли, газета была раскрыта на эксклюзивном интервью Никиты Михалкова. Интервью было большое, на две полосы, а дед лежал, из головы у него вытекала кровь, бурая и неостановимая.
Дед лежал рядом со скамьёй, из чего был сделан вывод, что до этого он сидел на скамье и читал газету. «Размывание политической власти и её вертикали — это верный путь к расчленению страны», — прочитал он, а потом схватился за сердце или, может быть, за лоб и с размаху бухнулся головой о брусчатку. Вполне возможно, дед не сидел на скамье, а шёл по улице и споткнулся о голубя или о мяч, который подбросили ему злые дети. Надо сказать, в последние годы дед страдал целым букетом подтачивающих здоровье болезней, каждая из которых могла нанести свой решающий удар…
Короче говоря, мой дед скончался, и вот по этому поводу траур.
Ликование, как ни цинично это звучит, было тоже связано с дедовой смертью. В результате освободилась двухкомнатная квартира в Москве, пусть даже и крохотная, и на самой её, златоглавой, окраине. Все возможные из-за неё разбирательства в самом зародыше удушило завещание, по которому квартира эта целиком и полностью передавалась любимому внуку, Андрюше Черкашину, мне. Оставшееся имущество: непригодные для эксплуатации дом в валдайских лесах и сгнившую изнутри «Волгу» он завещал сыну, моему дяде, убеждённому пьянице сорока пяти лет. Таким образом, мой дед оказался конченным сексистом, полностью манкировав интересы бывшей жены, дочери и внучки, а также своих многочисленных нелегальных любовниц, до последнего дня его окружавших (дед был известным в узких районных кругах ловеласом).
И вот теперь я собирался въехать на опустевшую жилплощадь на правах единоличного хозяина. Ключи от квартиры были при мне, при мне был мой скромный скарб — выйдя из троллейбуса, я подбросил его над головой и поймал двумя пальцами. Вот всё, нажитое недолгим и вполне посильным трудом. Пара сменных футболок, бельё, узкие джинсы, рубашки — три или две… Книги. Пара альбомов репродукций, пластинки, плакаты… Что ещё? Колбаса. Жирный батон колбасы, всученный мне на поминках. На вот тебе, сынок, ключи от квартиры в Москве и ещё колбаски… Кстати говоря, тот же неписанный свод уголовных правил, по которому мы, россияне, привыкли сверять нашу жизнь, запрещает нам и свободно поедать колбасу — она похожа на член, ну вы понимаете…
Я переместился вместе с толпой из троллейбуса в вагон метро, а из вагона метро переместился в автобус. Двери разъехались, и я вышел, наконец, под хлёсткие осадки — шли разом и дождь, и снег. Вокруг меня хрущевками вырастало унылое и приземистое Головино.
Дедова квартира располагалась вдали от метро, на пересечении головинского и ховринского районов. Районы, разделённые одной лишь двухполосной и местами заасфальтированной дорогой, представляли собой два плохо соотносящихся друг с другом мира. Ховринский мир был вылизан и глянцев, освещён фиолетовыми огнями грандиозного бизнес-центра «Меридиан». Между фитнес-клубами, супермаркетами и автопарками, наводнявшими Ховрино, бесконечно сновали подтянутые и неуловимые ховринцы, в хороших костюмах и со спортивными сумками «Найк» наперевес. У подножия жилого комплекса «Янтарный» беспрерывно множились бары и рестораны, недешёвые, но всегда до отказа набитые людьми. Улицы здесь были ровнее и чище, жители — красивей и высокомерней. От «Янтарного» и до метро «Речной вокзал» простирался городской парк, с редкими и болезненными деревцами. На каждом шагу можно было встретить стиснутые цивилизацией в забетонированные прямоугольники пруды. Зимой пруды выглядели благообразно, но когда сходила ледяная корка, оказывалось, что они наполнены не очень глянцевой, скорее вонючей, чёрно-зелёной жижей.
Головинский же мир был интеллигентен и гнил. Его наводняли грубо слепленные типовые пятиэтажки. Одна-единственная высотка — общежитие Московского авиационного института, восставала над ними неуклюжей щербатой плитой, сверху донизу чернея разбитыми и погасшими окнами. В хоккейной коробке, приставленной к ней, и зимой и летом играли в футбол негры против корейцев. В Головино имелось сразу несколько НИИ, школ, библиотек и даже высших учебных заведений — среди которых был и экзотический Институт туризма. В качестве студентов института я представлял улыбчивых толстяков в соломенных шляпах и загорелых девушек с висящими на груди цветочными гирляндами, однако так и не встретил в его окрестностях никого, кроме типичной аудитории пунктов приёма стеклотары. Головино по праву гордится своими земляками: в одной из местных хрущёвок доживал последние годы жизни писатель Венедикт Ерофеев, автор русской народной поэмы «Москва — Петушки».
В Ховрино всё время что-то рушилось и возводилось: если образовывалась там зияющая пропасть котлована, то тотчас на её месте вырастал торговый центр из стекла или многоуровневая стоянка. Если же вдруг, по необъяснимой причине, возникал котлован в Головино, то он навсегда оставался там, мгновенно превращаясь в свалку, на которой днями и вечерами играли разнонаречные головинские дети. Когда задувал южный ветер, Ховрино наполнялось дурманящим запахом спирта, как будто все постройки и всех их обитателей подвергли дезинфекции — его приносило с прилегающего Коптевского района, где находился коньячный завод. В Головино всегда пахло сыростью и неухоженными стариками.