Во власти - Анни Эрно
Внезапно в моей памяти начинали стремительно и непрерывно проноситься фрагменты нашей истории. Словно кадры киноленты, которые, вместо того чтобы сменять друг друга, всё прибывают, наслаиваются. Улицы, кафе, гостиничные номера, ночные поезда и пляжи кружились вихрем и сталкивались. Лавина сцен и пейзажей, в те минуты ужасающих своей реальностью: «Я там была». Казалось, мой мозг выплескивает из себя все воспоминания, накопленные за время моих отношений с В., а я не в силах заткнуть течь. Словно сам мир тех лет, неповторимый вкус которого я тогда не оценила, решил отомстить и теперь возвращался, чтобы меня поглотить. Порой мне казалось, что я схожу с ума от боли. Но именно боль и была верным знаком, что с ума я не сошла. Я знала, что могу остановить эту мучительную карусель, налив себе полный стакан спиртного или приняв снотворное.
Впервые я отчетливо осознавала материальную природу чувств и эмоций, физически ощущала их форму, консистенцию, а еще – их независимость, полную свободу от моего сознания. У этих внутренних состояний были соответствия в природе: бьющиеся о берег волны, обвалы скал, пропасти, разрастающиеся водоросли. Теперь я понимала, откуда такая потребность в сравнениях и метафорах с образами воды и огня. Даже самые избитые из них кто-то когда-то пережил.
То и дело какие-то песни, передачи, рекламные объявления по радио возвращали меня во времена отношений с В. Стоило мне услышать песню «I’ll be waiting»[2], «Juste quelqu’un de bien»[3] или интервью с Усманом Соу, чьи гигантские скульптуры мы видели вместе на мосту Искусств, как у меня тут же сжималось горло. Любого упоминания о расставании или об уходе – ведущая, которая одним воскресным днем уволилась с радио FIP, где проработала тридцать лет, – было достаточно, чтобы выбить меня из колеи. Как во всяком, кто ослаблен болезнью или депрессией, во мне, словно в резонаторе, отдавались все виды боли.
Как-то вечером, стоя на железнодорожной платформе, я подумала об Анне Карениной, в тот миг, когда она собирается броситься под поезд со своим красным мешочком.
Особенно часто я вспоминала самое начало нашей истории, знакомство с «великолепием» его члена, как я писала тогда в дневнике. В конечном счете я видела не другую женщину на своем месте: я видела саму себя такой, какой мне больше не бывать – влюбленной и уверенной в его любви, еще до всего, что между нами случилось.
Я хотела его обратно.
Мне непременно нужно было посмотреть один фильм по телевизору под тем предлогом, что я пропустила, когда он шел в кино. Позже пришлось признать, что причина совсем в другом. Я пропускала десятки фильмов и оставалась равнодушной, если пару лет спустя их показывали по телевизору. «Школу плоти» я хотела посмотреть только из-за сходства между сюжетом этого фильма – молодой человек без гроша за душой и взрослая состоятельная дама – и нашей историей с В., который теперь принадлежал другой женщине.
Каким бы ни был сценарий, если героиня страдала – это страдала я: в теле актрисы воплощалась и удваивалась моя собственная боль. Это было настолько мучительно, что я буквально вздыхала с облегчением, когда фильм заканчивался. Однажды вечером я смотрела какой-то японский черно-белый фильм, где действие происходит после войны и непрерывно идет дождь, и почувствовала, как опустилась на самое дно отчаяния. Я подумала, что еще полгода назад посмотрела бы этот фильм с удовольствием и даже нашла бы удовлетворение в созерцании боли, которой не испытываю сама. Правда в том, что катарсис идет на благо лишь тем, кого не затронула страсть.
Я цепенела при звуках песни «I will survive»[4], под которую, еще задолго до того, как ее стали горланить в раздевалках на чемпионате мира по футболу, я, бывало, неистово плясала вечерами в квартире у В. Тогда, кружась перед ним, я не замечала ничего, кроме ритма музыки и резкого голоса Глории Гейнор, воплощавшего для меня победу любви над временем. Теперь я слышала эту песню в супермаркете, между рекламными объявлениями, и ее лейтмотив приобретал новый, полный отчаяния смысл: у меня нет выхода, я тоже «выживу».
Он не сказал мне ни ее имени, ни фамилии.
Это отсутствующее имя было дырой, пустотой, вокруг которой я кружила.
Во время наших встреч – а мы продолжали видеться, в кафе или у меня, – на мои повторяющиеся вопросы, порой в форме игры («назови первую букву ее имени»), он отвечал, что не позволит «вытягивать из него клещами», и добавлял: «Что тебе это даст?» Я была готова горячо доказывать, что жажда познания – это сама суть жизни и разума, но соглашалась: «Ничего», а сама думала: «Всё». В школе, ребенком, я непременно хотела знать, как зовут какую-нибудь девочку из другого класса, за которой мне нравилось наблюдать на школьном дворе. Подростком я выведала имя мальчика, которого часто встречала на улице, и выцарапывала его инициалы на парте. Мне казалось, если я дам этой женщине имя, то благодаря неизменным свойствам слов и их звучания смогу представить некую личность, внутренне завладеть ее образом – пусть и совершенно не соответствующим действительности. Узнать имя другой женщины означало отхватить себе у нее хоть что-то, ведь своей собственной сущности я была лишена.
За упорными отказами В. назвать ее имя или хотя бы в общих чертах ее описать мне виделся страх: он боялся, что я попытаюсь как-нибудь коварно и жестоко с ней поквитаться, устрою скандал. А значит, считал, что я способна на худшее – отвратительная мысль, от которой мне было еще больнее. Временами я подозревала, что это такая любовная уловка: держать меня в постоянном напряжении, подогревая мое вновь вспыхнувшее влечение к нему. Или же мне казалось, что он хочет защитить ее, изъять из моих мыслей, словно они могли причинить ей зло. А ведь, скорее всего, он просто действовал по привычке (усвоенной еще в детстве, когда приходилось скрывать от друзей алкоголизм отца) утаивать всё, если есть хоть малейший шанс, что это станут оценивать со стороны, по принципу «не сказал – не потерял», в котором он, человек робкий и гордый одновременно, черпал силы.
Поиск имени другой женщины превратился в одержимость, в потребность, которую надо было удовлетворить любой ценой.
Порой мне всё же удавалось выудить из В. кое-какие сведения. Однажды он сказал, что она доцент кафедры истории в Новой Сорбонне, и я тут же бросилась на сайт университета. Увидев раздел, где преподаватели распределены по специальностям и напротив каждого имени указан номер телефона, я испытала безумное, немыслимое счастье, какого у меня в тот момент не могло вызвать ни одно научное открытие. Но я прокручивала страницу вниз, и восторг сменялся разочарованием: хотя среди преподавателей истории женщин было несравнимо меньше, чем мужчин, ничто не позволяло мне опознать в этом списке ее.
Любая добытая у В. подсказка немедленно отправляла меня на мучительные и неустанные поиски в интернете, который внезапно стал занимать важное место в моей жизни. Так, когда он упомянул, что она писала диссертацию по халдеям, я ринулась на поиски – почти научные, подумалось мне, – по слову «диссертация». Я переходила по разным разделам – специальность, место защиты, – пока не наткнулась на имя женщины, которую приметила еще в списке преподавателей древней истории в Новой Сорбонне. Я застыла, глядя на буквы на экране. Существование той женщины стало реальностью, несокрушимой и ужасной. Словно статуя явилась из-под земли. А потом на меня нахлынуло какое-то умиротворение и вместе с ним – опустошение, вроде того, что наступает, когда сдашь экзамен.
Немного погодя меня охватили сомнения, и я полезла в телефонный справочник. После долгих поисков я обнаружила, что та преподавательница живет не в Париже, а в Версале. Это была не «она».
Всякий раз, когда меня осеняла новая догадка о личности другой женщины, резкое вторжение этих мыслей, пропасть, которая тут же разверзалась у меня в груди, приливающая к ладоням кровь – всё это казалось мне признаками ее достоверности, столь же неоспоримыми, как, должно быть, неоспоримо озарение для поэта или ученого.
Однажды вечером я испытала это ощущение достоверности, когда увидела в списке преподавателей другое имя и принялась искать в интернете, не публиковала ли его обладательница книг, связанных