Кирилл Кобрин - Прошлым летом в Мариенбаде
Он смог разобрать, что было написано на ее книге: восемь лет назад он успел осилить русский алфавит. На обложке стояло имя "Герцен". Он подошел к девушке и срывающимся голосом сказал: "Ваше шпионство вынудило меня уйти. Так-то вот". Уже развернувшись, он услышал как на безупречном немецком ему ответили: "Позвольте, это вы первый начали следить за мной!" Остановился, повернулся. Она смотрела на него весело и спокойно. "Я думал, вы слишком заняты своим Герценом". Тут уж ей пришел черед удивляться, впрочем виду не подала и парировала: "А я думала, что вы слишком увлечены своей газетой". "Нет, я как раз размышлял, что сказал бы этот мизантропичный социалист, увидев в России парламент и правительство, возглавляемое либералом Набокоффом". - "Вы думаете, он был бы доволен?" - "Вряд ли". - "Я тоже так думаю". Рассмеялись. Представились. Она гордо носила греческое имя Лидия; она вообще была гордой и самостоятельной, училась в Марбурге у серьезных философов, ценила Маркса, переводила на русский какого-то французского романиста, затеявшего, по ее словам, эпопею почище Бальзака. Родители, которые остались в приморском русском городе, обеспечивали ее, но она тяготилась даже этой зависимостью и хотела остаться в Германии преподавать. Он испытал острое чувство зависти, пожалуй, алчбы, к этой молодой сильной жизни, к этой осанке, никогда не знавшей тяжести шестичасового конторского рабочего дня, к этой географической легкости, к этой серьезности. Несмотря на разницу в семнадцать лет, она знала больше и держалась увереннее его. Даже свое еврейство она переживала по-иному; он вспомнил, как за шесть лет до этого видел здесь, в Мариенбаде, знаменитого хасидского ребе из Бельцова, она осталась к его рассказу равнодушной, не совсем, по-видимому, представляя, кто это такой, а на вопрос, не собирается ли она в Палестину, усмехнулась и ответила, что предпочитает быть подданной российского императора, а не турецкого султана. Так и разговаривали: он ей про Верфеля и Майринка, "Соколов" и кайзера Карла, она ему - про Распутина и Плеханова, Гумилева и Кузмина. Да-да, конечно, он вспомнил, когда-то, в прошлой жизни, он читал удивительную повесть русского писателя с такой фамилией - про Александра Македонского. Конечно же, там были крокодилы, моча которых прожигала дерево. Он поздно спохватился, с девушками ведь не говорят о таких вещах. "О чем, о крокодилах?" - "Да нет, не о них, извините". Они болтали обо всем на свете, даже о политике, она неплохо разбиралась в международных делах и даже предположила, что Россия не покинет своего союзника - Турцию - в эгейском вопросе. "Тогда мы с вами окажемся в разных лагерях", - грустно предположил он. "Может быть, и к лучшему", - неловко пошутила она.
Разошлись уже вечером, после обеда, она спешила домой, переводить своего француза, договорились встретиться завтра у колоннады, он тоже пошел домой - писать жене, дочитывать газету, успокаивать взбунтовавшееся сердце. Уже часов в десять, облачившись в пижаму, он лег в постель и собрался на ночь глядя полистать путевые дневники Гете - единственную книгу из прошлой жизни, до которой позволял себе дотрагиваться. На улице бушевал ветер, погода была настолько скверная, что лучше всего сидеть дома, но вместо этого он почему-то вскочил, быстро оделся и вышел. На улице, ведущей к центру, было темно и пусто, и он пережил настолько необычное для Европы чувство одиночества, что это чувство нельзя было не назвать русским. В центре еще теплилась курортная жизнь, но ему не хотелось шума и света, и он свернул в первый же переулок. Идя вдоль невысоких домов, он по старой привычке заглядывал в окна. Большинство из них были закрыты ставнями, однако кое-где можно было увидеть то женщину, сидящую с шитьем в желтом круге лампы, то толстяка в подтяжках, читающего газету с каким-то оскорбленным выражением лица, то служанку, стелющую постель. Переулок заканчивался тупиком, он остановился, перевел дух и пошел назад. В одном из окон взгляд его проник между неплотно задернутыми занавесками, за письменным столом спиной к нему сидела девушка и писала. Точнее, кажется, она не писала, а переписывала что-то из книги, причем переписывала как-то избирательно, постоянно сверяясь с толстенным томом, вертикально закрепленным на специальной подставке. Ему на секунду подумалось, что девушка пишет комментарии, быть может, к Талмуду, но он тут же отогнал эту нелепую мысль. На столе, рядом с книгами, он разглядел большую фотографию молодого человека с большими грустными глазами, левой рукой он подпирал голову, указательный палец впился в щеку. На снимке был изображен, видимо, итальянец или француз, впрочем, это мог быть и еврей. Он подошел поближе к окну и постоял несколько минут. Девушка работала очень сосредоточенно, пока наконец в комнату не вошла еще одна, по-видимому, немка, миниатюрная блондинка с удивительно большой грудью. Переписчица, как назвал он ее про себя, раздраженно бросила перо и повернулась. Он узнал Лидию и догадался, что она не переписывала и не комментировала, а переводила - того самого француза. Быть может, романист и был изображен на фотографии, ему показалось, что это было бы правильно - пусть автор своим присутствием, своим благосклонным взглядом осеняет труд переводчицы. Меж тем Лидия сказала что-то очень резкое подруге, так как та вдруг погрустнела и промокнула глаза платком. То, что произошло дальше, он не забудет никогда. Лидия подошла к блондинке и поцеловала ее в вырез платья. Та подняла на нее свои мокрые глаза и обняла ее. Объятие длилось долго, по крайней мере настолько, чтобы он понял, что не спит. Влюбленные целовались, что-то шептали друг другу на ухо, потом Лидия отстранила блондинку, вернулась к столу, аккуратно сложила исписанные листки, закрыла словарь, украдкой взглянула на портрет, затем быстро подошла к окну, так быстро, что он едва успел отпрянуть. Скрип закрываемых ставень процарапал его слух, когда он уже быстро шел прочь. Рано утром он собрал чемодан и с первым же поездом уехал в Прагу. Еще через день он стоял в своем кабинете и диктовал секретарше письмо в "Богемское страховое общество Феникс".
А жена все не шла, толпа вокруг редела, пора было идти пить чай и разговаривать с соседями по табльдоту. Он встряхнулся, отогнал воспоминание, так похожее на один из его снов, и несколько раз обошел павильон с целебным источником. Августовское солнце немилосердно жгло его щегольской светлый костюм, и он опять спрятался в тени. И тут в конце аллеи он увидел жену. Она быстро шла, почти бежала, ее длинное костистое лицо выражало смятение, крайнюю степень тревоги, большой рот перекошен от какого-то страшного слова, которое она должна произнести, он немного перепугался, двинулся ей навстречу, ее некрасивое лицо, нелепая фигура вдруг вызвали у него забытую волну жалости и нежности, он схватил ее за руку, которая крепко сжимала растрепанную газету, Боже мой, дорогая, Фелиция, что случилось? что с тобой? Она посмотрела на него испуганными глазами и сказала: "Франц, война".