Алексей Писемский - Избранные письма
______________
* Впрочем, менее 80 руб. сер. за лист я не возьму с Краевского - эту цену мне дали за "Раздел", а за эту надобно 200 получить.
Оду твою я получил{571} - благодарю! Но она так варварски переписана, что я многого не разобрал; но, впрочем, вот тебе общее впечатление твоих патриотических стихов: они без сравнения выше всех написанных в настоящее время на эту тему, они умны, искренни и не фальшивы, и я только могу одно сказать, что несколько длинноваты и что ты еще не овладел тем из стали кованным стихом, какой видим у Пушкина, или, прямее сказать: ты вообще, кажется, ленив в внешней обработке. Мысль у тебя перетягивает форму. Не гонись за подробностями; мысль, которая не выражается у тебя, лучше брось ее. И вместе с тем скажу тебе еще: подражай больше Пушкину, а на Державина смотри как на поэта, у которого только один инстинкт. Но и у Пушкина не заимствуй целиком фраз ("дух отрицанья, дух сомненья") или: "Востань же днесь и виждь, как снова". Впрочем, милейший, все это тонкости и усиленные мои требования вследствие искренней симпатии, которую я питаю к каждому твоему стихотворению, когда еще не знал тебя лично, и в каком бы оно роде и духе ни было написано. Убедись, не ради самообольщения, а ради укрепления, что пальма первенства как поэта в настоящее время за тобой. Как бы ни кричали рецензенты в пользу Фета и Тютчева{571}, как бы Щербина ни уверял, что он воспевает только красоту-красоту{571}, у всех у них против тебя кишки тонки. Фет действительно поэт, но очень уж с ограниченным кружком, и мне всегда смешно, когда рецензенты объявляют о тонком наслаждении, которое они испытывают при чтении его стихотворений. Не похожи ли они в этом случае на котов, у которых чешут за ухом? Щербина велик, когда проходится насчет клубнички в греческом духе, но и только. Кстати, здесь о критикуслагающей и фельетонной братии, которая тебя возмущает своею тупой неподатливостию к современному интересу, иначе и быть не может: эти господа весь век живут одним только чувством зависти. Они завидовали литераторам, имена которых с успехом оглашались, а теперь завидуют офицерам, кровию себе добывающим чины и почести, тогда как они, бедные поденщики, только шляются около храма славы и нюхают.
Жена уехала в Москву за сестрой Машей{572}, и я теперь один с матерями и детками, и пишется много, не знаю, хорошо ли только выйдет. К пятой книжке "Современника" я выслал очерк "Фанфарон", а они мне должны выслать денег, и если не сделают этого, так подрежут меня решительно. Напомни им к слову и уведомь меня, что они скажут. С большим нетерпением жду я от тебя письма об моей отставке, да и об пьесе не замедли уведомить меня. Вместе с этим я тоже пишу к Краевскому и назначаю цену 200 рублей серебром; пускай не поскупится на этот раз, после заслужу - деньги ужасно нужны. "Весенний бред"{572} твой только что сейчас прочитал, и вот какого рода мысли родил он во мне: в самом ли деле в науках, по их сущности, таится и мертвенность их? Не ученые ли виноваты в этом? Не знаю, учился ли ты одной науке, которой учился некогда я, а именно так называемой физической географии, созданной Гумбольтом? Она с первой до последней страницы кипит жизнию. Стало быть, все зависит от гения ученого. Таковых есть очень много исторических очерков и есть также очерки исторические, напр., Погодина, от которых мертвечиной так и пахнет. Не то ли же точно мы видим и в искусствах? По случаю настоящих событий ты пишешь стихи, и пишет их Шевырев, который каждым своим стихотворением отражает чувство патриотизма, но дело только в том, что в ходу бездарных ученых гораздо больше, чем бездарных писателей, и понятно, почему: на Парнасе можно удержаться одною только талантливостью, а в науках и на памяти многие выезжают до смерти и даже после смерти. По мнению некоторых, подобные бездарные специалисты полезны своими чернорабочими трудами, а я нахожу, что для многих наук по настоящему их состоянию они вредны. Особенно это чувствуется в науках естественных, которые с каждым годом дробятся на частности во вред общему. В письме твоем ты между прочим пишешь, что критики не нужно, у нас есть публика. Увы, мой милой! Ты в этом случае ошибаешься жестоко: читающей с верным чутьем публики у нас нет, а если и есть публика, так только зрительная, театральная, и та потому только существует более справедливою в своих суждениях, что ей растолковывает писателя игрой своей актер. Могу тебя уверить, что Гоголь познакомил с самим собою публику своим "Ревизором", а не "Мертвыми душами". Об Островском стали говорить{573} после представления: "Не в свои сани не садись". Вот какова публика в общей ее массе, и потому критика необходима, и она должна бы идти вместе за писателями с тем, чтобы, указывая на их недостатки для поучения их, указывала бы также публике и на достоинства их. Вот почему редакторам следовало бы критику доверять людям, достойным этого важного в настоящее время назначенья, тогда как из всех их я знаю только одного Эдельсона при "Москвитянине", а прочих всех бы забрил в коллекторы; например, статья Анненкова в "Современнике" "По поводу романов и рассказов из простонародной жизни" очень остроумная, если хочешь, но разве она критическая? Вместо того чтобы вдуматься в то, что разбирает, он приступил с наперед заданной себе мыслию, что простонародный быт не может быть возведен в перл создания, по выражению Гоголя, да и давай гнуть под это все. На его разбор моего "Питерщика" я бы мог его зарезать, потому что он совершенно не понял того, что писал я, но так как я дал себе слово не вступать печатно ни в какие критические словопрения, то и молчу. По поводу "Рыбаков" Григоровича и потехинских романов{573} то же бы самое можно сказать, но, впрочем, бог с ним! Пускай попользуются своим успехом, журнальным, конечно, только. Однако прощай. Ты, конечно, не сердишься, что я пишу не своей рукой, потому что приятнее читать все возможные на свете руки, чем мои каракули. Супруге твоей от меня поклонись низенько и передай ей мой восторг, что она не может сойтись с барынями; такова и должна быть жена автора "Барышни"{573}. Прощай, мой милейший... Пиши бога ради, и на остатках только не стерплю и скажу, что мои ребятишки в деревне лихо растут - атлеты, братец, будут; старшего учу теперь: о чем шумите вы, народные витии?
Твой Писемский.
P.S. Вчитайся в моего ветерана - этот тип мне очень близок к сердцу это мой покойной отец, я вложил ему в уста все его мысли, все поговорки, все песни и стихи, которые любил покойник, да попроси Федорова, чтобы в случае представления актеры оделись чисто и красиво.
Е.П.ПИСЕМСКОЙ
[25 марта 1856 г., Астрахань].
Бесценный друг мой Кита!
Вчерашнего дня{574}, в одиннадцать часов вечера, возвратился я из первого своего вояжа морского, получил твое письмо, обрадовался, проспал потом часов 12-ть, встал и начинаю писать к тебе. Ездил я с адмиралом{574} на так называемую Бирючью Косу, маленькой островок при втоке Волги в Каспийское море. Во-первых, здесь, еще холод страшный, так что никто не запомнит. Чтобы сесть на пароход, мы ехали на катере, пробиваясь и расталкивая лед, и когда сели, то у парохода недостало силы, чтобы выйти из льду, употребили завоз. Наконец тронулись; сначала все шло очень хорошо, я стал на палубе, хоть и был холодный ветер, хоть решительно на берегах и не было ничего привлекательного: либо пустырь, либо камыш, изредка попадется в глаза рыбная ватага (вроде нашей деревни) да калмыцкая кибитка - словом, на всем этом пространстве меня более всего заинтересовали бакланы, черная птица, вроде нашей утки, которые по рассказам находятся в услужении у пеликанов; мы видели с тобой их в зверинце. Пеликан сам не может ловить рыбу, и это для него делает баклан, подгоняя ему рыбу, иногда даже кладя ему ее в рот, засовывая ему при этом в пасть свою собственную голову. Чем вознаграждают их за эти услуги пеликаны - неизвестно! Кажется, ничем! Очень верное изображение человеческого общества. Пока я рассуждал так о бакланах, пароход встал, потому что дальше не мог идти - мелко! До Бирючьей Косы оставалось еще верст 15-ть. Пересели в катер. Я сделал гримасу, впрочем, ничего - катер был довольно большой, и гребли 14 человек севастопольских матросов-молодцов, и все с георгиевскими крестами; проехали еще 5 верст; зашли в деревню, расспросили, говорят, нельзя доехать и на катере, а надобно на маленьких лодочках. Можешь судить, как мне это было приятно, но делать нечего - сели. Гребли у нас два молоденькие калмычонка; между тем солнце садилось, волны становились шире и шире, течение быстрей и быстрей, ветер разыгрывался, продувая нас до костей. Наконец сделалось совершенно темно, я чувствовал только, что меня поднимало и опускало: валы, как какой зверь, поднимались, встряхивали, как гривой, белой пеною и обливали нас. И я... вот по пословице: "Нужда научит калачи есть"... я - ничего! Наконец приехали, но чтоб вступить на берег, к нам вышли матросы и переносили нас на руках, проламывая лед и идя по колено в воде. На другой день предполагали возвратиться из Бирючьей Косы, но, проснувшись, - увы! - увидели весь фарватер в льду. Оставленной нами катер, говорят, кругом замерз и не может двинуться ни взад, ни вперед. Все приуныли: подобная история могла продолжиться около недели. Но нужной путь бог правит. Передневали, ветер подул с моря, катер подошел к Косе, и мы отправились, и тут оказалось, что доехать до парохода было нелегко: беспрестанно попадался в две - три версты лед, который мы прорубали, проламывали и могли только двигаться, раскачивая общими силами катер, и через пять часов были, однако, на пароходе. Можешь судить, как были все довольны, точно приехали в родной дом, к отцу-матери.