Олег Павлов - Антикритика
Рассуждение, что книга существует для того, "чтобы читать", жизненно для потребителей литературы, которая, однако, имеет еще глубокое творческое продолжение и может быть интересна как материя, как факт. Творческое, а не потребительское, отношение к ней и рождает потребность в исследовании. Если она есть, то органична и возможность исследования, основанная не на рациональной "механике литературы", а на чувстве "тайны литературы" - ее-то как раз неопознанности. И не думаю, чтобы потребность в исследовании исчерпывалась открытием каких-то законов. Самим Петром Вайлем написано много интересных работ, к примеру, о Бродском, где он единственно хотел эту поэзию понять, открыть... Исследование же было возможно еще и потому, что критик имел дело не просто с поэзией, а с протяженным поэтическим опытом, который исходил из еще одного, протяженного через века опыта - русской литературы.
Но чувство, что литература таинственна и полна смысла, оказывается ничего не значащим тогда, когда из нее вычленяют цели, интересы и прочее. В исследовании не видят эгоистически пользы - понимают, что "законов" нет, но, между тем, не понимают бесконечности и таинственности литературы, которой пользуются. И принимаются не иначе, как законотворчествовать - средствами-то научными, филологическими, фундаментальными, хоть присутствие законов, науки отвергают. Это бульдозерное торжество идеи, схемы, цели надо всей тайной, смыслом и впрямь сродни обману. Но самомнение - это плод как раз невежества, незнания. Плоды же знания горчить начинают в судействе, стоит только уверовать, что знаешь литературу - и следом, что все в ней исчерпывается одним только знанием. А тогда и начинают выноситься приговоры. Владимир Новиков судит поэзию Рубцова; Золотоносов судит Зощенко фактами из биографии; а Андрей Немзер судил "молчащих писателей" самим фактом их молчания, хоть и временного, но творческого бесплодия, видя только этот факт - литературный какой-то для Немзера, отягощенного научными знаниями, но ведь жизненномучительный для художников, которых хоть в этом надо же попытаться понять, поставив выше фактов и заупокойной логарифмической линейки гамбургского счета. Знать - это еще не значит понимать. Возможно знать факты из истории литературы, ее теорию, а что действительность? Есть вещи духовного свойства, которые ни в истории, ни в теории отложиться не могут как не оставляет никаких следов полет. Так и действительность литературы - в развитии, в движении, уловимых чувством и становящихся осмысленными, если проникнуться их значением, историзмом: что все производит какое-то действие и оставляет именно какой-то свой след. В сущности, понимание - это ничто иное, как открытие для себя неотвратимости происходящего, какой-то, если хотите, его закономерности, к чему ты становишься уже причастным, но не судьей.
Критику сегодня обессмысливают и бесконечные предположения о будущем литературы, что есть скрытая форма демагогии. Но удивляет, когда литературу отказываются изучать, на эти самые литературные прогнозы ссылаясь - вот Вайля от них тоже тошнило. Прогноз - это, просто говоря, отсутствие понимания. Если понимаешь, каково положение литературы, то и не будешь строить о нем домыслов, разве не так? Выходит, что тошнит-то нас от собственного непонимания литературы, а мы еще и отказываемся ее исследовать, отказываемся как раз понимать. Также удивительно, когда победно цитируются или перелагаются слова Юрия Тынянова о том, что делать литературе заказы бесполезно: "ей закажут Индию, а она откроет Америку". Тынянова как раз не упрекнешь, но этим его высказыванием у нас доказывают, что литература - это черная дыра, тогда как сам Тынянов заключил таким выдохом критическую статью, которую возможно назвать шедевром творческого отношения к литературе, где исследовал всю современную себе прозу, чтобы только происходящее понять. Но так и не позволил себе заявить, оказывается, что все понимает.
О ЛИТИНСТИТУТЕ
На память о наших семинарах
Пятно угодливости въелось в его историю. Литинститут даже не прилепился к понятию соцреализма, а казался его воплощением - самой такой же проказой, что и соцреализм. Это звучит как приговор. Сказать точней, этот приговор прозвучал, этот приговор звучит, историей-то вынесенный, но так и не приведенный в исполнение. И вот это неисполнение кажется мне частью той же истории, ее второй, если угодно, половиной: была ложь, но было и осознание этой лжи как зла и мучительное его переживание.
Подлинная история литинститута - трагическая, а не безысходно торжествующая пафосом соцреализма. Но возникло какое-то тягостное молчание или умолчание, когда институт все же остался существовать, а не был расформирован и даже преобразован. Стоит как и стоял, хоть от советского литературного строя не осталось и камня на камне. Приговор только что отсрочился - это ощущение и было тягостным. Так вот тягостно зачисляли нас в девяностом году, сдавших экзамены. Евгений Сидоров, тогда ректор, и поздравлений-то не произносил, а оправдывался словами Пастернака, что литинститут - это "гениальная ошибка Горького". Студентов кормят бесплатными обедами - это современный институтский быт. Кто-то может отобедать и посытней - понятно, что казенным супом не побалуешься. Кто-то экономит деньги, хоть особо и не бедствует, поедая свой законный паек из какого-то жизнью обретенного уважения к хлебу насущному да из бережливости. У кого-то денег нет, для них институтский обед - еще один день существования. Люди вообще обнищали, жить трудно. Жить, то есть продлевать изо дня в день свое существование, но при том учиться без возможности заработать на жизнь и писать, почти без возможности быть напечатанным и без надежды - трудно, стало быть, вдвойне. Человек, попавший в стены института, совершает это усилие. Он же, чаще всего, корежит свою судьбу, уходя от уже накопленного временем и обывательского в неизвестность и бездомность литературного творчества. Корежится не силком, а по доброй воле, ведомый не расчетом, а стихийной любовью к литературе и какой-то беззащитной слепой тягой к миру творчества. И когда вдруг заговаривают о творческой-то никчемности института или что в нем нет нужды государству; когда его будущностью начинают интриговать и торговать, не думая, что сором из избы оказываются уже и сами стены - тогда убивается этот человек. Жизнь в нем убивается. Именно из-за этого человека, который в современности выглядит юродивым, его изнутри мучительным усилием войти в литературу, и стал институт литературный местом богоугодным.
Но литературный институт - это прежде всего живая история отечественной литературы, ее-то воплощенная ценность. Это отечественная поэзия. Отечественная проза. Отечественная критика и драматургия. Иначе сказать, институт все годы был литературой и создавал литературу, среду литературную, а не болтался ненужным довеском, и уж тем более, не был эдаким казенным домом, где от поколения к поколению душился в пишущих людях талант. Кто мог душить - Паустовский, Леонов, Сельвинский? Кого душили - Самойлова, Глазкова, Трифонова, Вампилова? Понятно, что это художники исключительно талантливые, со свершившимися судьбами, творцы, но все же такое органическое соединение талантов, личностей, опытов - суть института.
Не замечать литинститута, делать вид, что его как бы и нет, что его жизнедеятельность ничего не значила и не значит - это то же, что и не видеть бревна в собственном глазу. Еременко, Парщиков, Кедров, поэтический авангард, который поднял в литературе восьмидесятых годов бурю - это же все буднично роилось, витало в его стенах, что и пыль. Валерия Нарбикова, прозу которой до сих пор не могут у нас переварить и которая все-то не дает умам покоя - училась в институте, была семинаристской у Битова. Помните знаменитое предисловие Битова к ее первой публикации в "Юности", в котором прозвучала некая метафора, произведшая в литературе чуть ли не переворот "новая проза". И сколько тужились, чтобы понять, что же имел в виду Битов. Но ведь в "Юности" была известная всем традиция - если публиковался студент литературного института, то предисловие к такой публикации предоставлялось его руководителем, мастером. Андрей Георгиевич выполнил этот своеобразный долг, тактично обойдя, что Нарбикова студентка, надо думать, чтобы избавить ее от унизительного следа какого бы то ни было ученичества; раздули же его обыкновенные по своему происхождению слова другие, имея ту цель, которую Битов-то не имел - нажить некий звонкий литературный капиталец. И нажили, и смена ценностей произошла, и смена часовых, как бы уже и у гроба великой русской литературы.
А проза Нарбиковой не иначе, как "литинститутская"; как и проза Виктора Пелевина, который бросил институт, обзаведясь популярностью; и как проза новоявленной Екатерины Садур, которая начинает уже распечатываться журналами. Такие сочинения в огромном объеме и в подавляющем большинстве пишут студенты очного отделения, то есть талантливая, но молодежь, лишенная жизненного опыта и потому - бессмысленная, гримасничающая. Вот это - беда института, его действительное противоречие, что очное его отделение дает филологическое образование, связанное с литературным творчеством тем условней, чем беднее опыт жизненный и слабее сама творческая связь с жизнью. Заочное отделение и высшие литературные курсы как бы сглаживают это противоречие, и для их слушателей условней является как раз образование, так что справедливо даже говорить о самообразовании, которое происходит под влиянием институтской художественной и научной среды. Но это противоречие, устранись оно в литинституте, все равно будет существенно для современной литературы, которая неожиданно обесценилась и в которой востребуются уже незрелые плоды. Если литинститут грешит своим полуобразованием, то полуписателями грешна теперь она, наша литература. Институт же никогда никого не учил писать, хоть на это пеняли. Но если он не учит писать, тогда чему он вообще учит и зачем нужен? На вопрос, кому он теперь нужен, я уже постарался ответить. Но есть в нем обратная ответная необходимость и для современной литературы. В то время как в ней господствует нетерпимость, в литинституте уживаются и сосуществуют в каком-то природном единстве творческие семинары - от Лобанова до Приставкина. Всему есть место, как вероисповеданию свободному и волеизъявлению. И если мастера могут быть уже бесконечно неинтересны друг другу и чужды, то их влияние, знание и восприятие литературы, жизни создают о б щ у ю духовную среду, потому что они интересны и необходимы тем, кто ищет и обретает дух, историю литературы, но не разносит их по клочкам, соединяет и претворяет в своей массе - в массе творческих, если не сдружившихся, то сжившихся друг с другом людей.