Линор Горалик - Ни слова о войне и о смерти (рассказы)
Вопреки обычаю, боль стихает к ночи, и я лежу, отпущенный и просветленный, стараясь не двигаться и наслаждаясь отсутствием ощущений в груди. Тебя нет, видимо, дневная наша борьба здорово тебя утомила, а, Crocodeeja? - и я горд собой, в первый раз за много-много недель.
Ты появляешься только утром, маленькая, ростом не более полуметра, в глазах у тебя испуг, за эти сутки мы как будто поменялись ролями, и я вижу, что ты меня боишься, что легкие не так сильно горят сегодня утром, что твое появление усиливает боль не таким кошмарным образом, как обычно. Сейчас ничего крокодильего в тебе нет, только зеленоватые перепонки отливают в слабом свете коридора между твоих пальцев, но и они кажутся, наоборот, очень уязвимыми, и ты сама стараешься их оберегать от моего взгляда, пряча руки за спину. У меня создается впечатление, что ты бы и рада была уйти, но что-то тебя держит. Вначале я думаю, что ты надеешься взять реванш, но одного твоего прятания рук достаточно мне, чтобы разубедиться в своих подозрениях. Ты не подходишь ко мне, а залазишь в кресло и смотришь на меня оттуда печально. Болит? - спрашиваешь ты. Нет, - лгу я, - не болит, - и стараюсь, чтобы мой голос звучал погромче и потверже. Ты вздыхаешь, пересаживаешься ко мне на кровать, кладешь на грудь ладонь и говоришь: А так? Под твоей ладонью боль начинает конденсироваться, собираться каплями изнутри и, срываясь, ударять в задние стенки легких, но я отвечаю: нет, не болит. У меня на лбу выступает пот, ты улыбаешься и становишься побольше, ростом с ребенка. А так? - спрашиваешь ты, расстегиваешь на мне пижаму и вырисовываешь пальцем на ребрах замысловатый узор, и там, где прошел твой палец, начинают вспыхивать и разрываться во мне раскаленные стеклянные звезды, стреляя крошечными осколками. Не больно, говорю я, ох, как мне не больно, не больно же, не больно, не больно!! - и ты хохочешь, обнажая страшные зубы, и твои брови и лоб становятся рельефными, покатыми, шершавыми, и мощная шея уходит в плечи, в короткие лапы, в когтистые пальцы. Я хватаю тебя за эту жуткую шею, потные ладони скользят по липкой коже, но мне удается притянуть тебя к себе, и я изо всех сил, задыхаясь, прижимаю к своей груди твой висок, и ты кричишь страшным алениным криком и вырываешься, но я удерживаю тебя в плывущей темноте палаты, и заставляю боль переходить из меня обратно, к тебе, туда, где она родилась. Ты орешь, и я ору, вокруг уже носятся какие-то люди, оттаскивают тебя от меня, но я не выпускаю, я кричу, и кашляю, мне ничего не видно сквозь слезы, и вдруг я понимаю, что боль прошла, а ты лежишь неподвижно, а я дрожу и плачу, а вокруг бегает медсестра, и врач появляется из коридора, и говорит: "Позвоните Ярцу в психиатрию", но тут я расталкиваю всех, и сдираю пластырь, крепящий ко мне капельницу, и вынимаю иглу, вытаскиваю из носа трубки, отлепляю от груди синие присоски кардиометра и иду к окну, и выхожу из окна наружу, в день, и опускаюсь на землю, и иду по больничному двору сквозь людей, скамейки, заборы и гаражи домой, к Алене.
Гольдмунд и Гольдмунд
Я убегаю-убегаю-убегаю, пересекая площадь, лавируя в толпе. У меня нет времени оглянуться, я слишком занят попытками не сбить никого с ног, хотя мне уже ясно, что мой преследователь отстал. Глупо, наверное, очень глупо убегать от своего бывшего учителя физики. Я, человек в пиджаке и с кейсом, наверняка смешно выглядел, когда пожилой интеллигентный учитель призывно выкрикивал в толпу мое имя, а я ускорялся, лавируя среди гуляющих, как испуганный уж. Но у меня, честное слово, не было сил по прошествии двадцати лет с момента "последнего звонка" радушно беседовать со стариком о моей судьбе и слушать его малоинтересные (и, наверняка, немножко постыдные) воспоминания о моих отроческих днях. Поэтому я и убежал, озадачив своего бывшего учителя, и теперь угрызения совести выедят мне всю душу.
Я стою на палаццо де ла Кассиди, в одном из самых нелюбимых мной кварталов города. Здесь все очень богемно, а я ненавижу богему. Здесь живут люди, способные выкрасить свою входную дверь в синий цвет и расписать ее золотыми рыбками, похожими на египетский глаз, и слишком яркими зелеными разводами. Окна первого этажа здесь низкие, как в большинстве дешевых районов, и идущий невольно замечает висящие на внутренней стороне рам самодельные абажуры из каких-то склеенных ниток и кактусы в дурацких "аутентичных" горшках из папье-маше. Я стараюсь не смотреть по сторонам, мне противны все эти претензии на художественную обстановку, на художественный вкус. Мне надо дойти до конца улицы и свернуть налево, а оттуда идет к моему дому одиннадцатый трамвай. Уже на самом углу я миную вход в маленькую галерею, здесь полно таких галерей, три ступеньки вниз - и ты в жарком, плохо освещенном помещении, среди банальной мазни или "авангардных" черно-белых фотографий. Ты неловко переходишь из одной крошечной комнатки в другую, а автор представленных произведений (или его доверенное лицо любовница, любовник) безмолвно следует за тобой на расстоянии натянутого поводка. Ты изображаешь мысль в глазах, перед одной рамой хмыкаешь, перед другой поджимаешь губы, хотя между заключенными в них "шедеврами" нет никакой ощутимой разницы. Наконец, три ступеньки вверх, - и ты снаружи, с ощущением нехорошего поступка в душе, с ощущением взгляда хозяина на затылке, - взгляда, способного навлечь на человека лигатуру.
Увиденная мной на углу галерея - именно из таких. Внизу, на пороге, курит молодая женщина с тусклыми волосами. Сначала я вижу ее всю, потом парапет скрывает от меня ноги, потом от женщины остается только верхняя половина, - я прошел мимо, я не поддался тяжелому взгляду, я не остановился и не зашел в ее галерею, я спасен. Но следующий шаг дается мне с трудом, еще один - с еще большим трудом. Ощущение такое, как будто мои ботинки увязли в канцелярском клее. Я смотрю вниз и вижу туман. У меня явно что-то неладно со зрением; я пытаюсь сконцентрироваться на расплывающихся носках собственных ботинок, но тут колени мои сгибаются и асфальт, бесшумно подкравшись сзади, хлопает меня по голове.
Придя в себя, я вижу желтоватую оконную раму и маленький комочек коричневой грязи, с весны разместившийся на наружной поверхности стекла. Детали вырисовываются передо мной очень медленно, - парящая в воздухе пыль, тот же грязевый комочек, диагональный блеск стекла в дешевой рамке над диваном; сам диван, потертая бархатная подушка под моим виском, боль в этом самом виске. Высокий женский сапог раскачивается перед моим носом туда-сюда; он свисает с кресла-качалки, обутая в него нога лежит на другой, подогнутой, ноге в коричневом махровом носке. Обладательница этих ног дремлет.
Я чувствую себя полным идиотом, не зная, будить ли хозяйку или неслышно, но неблагодарно уйти. Под конец воспитанность одерживает во мне верх над желанием быстро исчерпать неловкий инцидент. Я покашливаю, хозяйка галереи немедленно открывает глаза и улыбается мне. Я с ужасом представляю себе, что сейчас потянется вереница лишних вопросов и лишних действий, - как Вы себя чувствуете? выпейте воды; я Вас провожу; тогда Данни Вас подвезет; Вы уверены? с Вами так уже бывало? - и так далее, и так далее. Ненужный, неловкий разговор. Я внутренне собираюсь с силами, натягиваю улыбку, набираю полный рот благодарностей. Женщина в кресле качалке смотрит на меня. Я жду, когда она предложит мне воды, но она не торопится. Я слышу, как мой голос хрипло произносит: "Я хотел бы уйти". Это ужасно неловко, я совсем не хотел произносить эти слова, но пока я думаю о том, кто мог сказать их за меня, женщина говорит: "Всего доброго" и встает с кресла. Я встаю следом (к счастью, она не сняла с меня обуви). Меня тошнит, но я вполне могу передвигаться. Мы следуем из одной комнатки в другую, все они крошечные и темные, некоторые совсем пусты или завалены небрежно развороченным хламом. Мне начинает казаться, что хозяйка никогда не спит, потому что из всей мягкой мебели в странной квартире есть только чудовищно неудобный бархатный диван, на котором лежал я, да несколько вкрапленных в ничем не заставленный пол разномастных стульев.
Мне ужасно неловко, и чем больше становятся пыльные пятна света, означающие близость выхода, тем совестней мне становится от совершенной мной бестактности. Чужой человек, думаю я, потерял сознание у дверей галереи; хозяйка относит его внутрь, дает отлежаться на диване, улыбается, когда он приходит в себя. Он же, неблагодарный хам, говорит: "Я хочу уйти" - и следует к выходу, комната за комнатой, залец за зальцем. Я испытываю сильную потребность как-то отблагодарить мою неразговорчивую спасительницу. Эта потребность так давит мне на небо, что я выпаливаю фразу, чудовищность которой становится мне ясна уже в момент раскрытия мною губ, но звука не остановить:
- Я хотел бы в благодарность осмотреть Вашу галерею.
Я краснею и опускаю глаза, мне чудовищно стыдно. Я понимаю, что сказал правду, и то же самое наверняка понимает моя спутница, но эта правда запретна и непроизносима, я нарушил страшное табу, и мне хочется исчезнуть, раствориться в колышущемся воздухе за окном.