Сергей Сергеев-Ценский - Том 2. Произведения 1909-1926
Около Тулы сытый с одышкой вышел, а на его место сели двое — муж и жена: он — в чиновничьей фуражке, в синих очках, с узенькой желтой бородкой, и она — с белым и добрым, коровьим лицом.
Антон Антоныч суетливо помогал им уложить вещи, — а вещей было девять мест, — все указывал носильщику:
— Это, братец ты мой, — сюда… та-ак! А это… это… как сказать… — да не сюда. Э-э-э… ты как-то тупо соображаешь… это сюда засунь, так… вот!
— Ах, сюда нельзя, сомнут: там шляпка! — защищалась дама.
— Ага! Так бы вы нам и сказали, шо нельзя, то мы б уж и знали, шо нельзя… Стой-стой-стой — вот сюда клади, вот… Вот место, вот!
И укладкой этих чужих вещей так увлекся Антон Антоныч, что впопыхах дал носильщику двугривенный на чай.
Когда поезд тронулся, Антон Антоныч сказал:
— Вот и веселей мне будет, а то, верите ль, — ехал тут один хрип-пун, — вот сейчас вышел, может, вы его и видели, — сидит, пыхтит та молчит, как… как… тульский прянник!
Потом он подробно рассказал им о своем новом имении:
— Две тысячи триста десятин, — или больше или меньше, как говорится, — две тысячи триста, а?.. Подумайте!.. Лес! Такой лес, что аж-аж-аж! Сосны и елки, и сосны и елки — как од-на! Такие ровные, как од-на! Как… как свечи, верите ли! Мачтовый лес!.. Восемнадцать тысяч в год беспрекословно дает лесопилка, как сказать, — контракт на три года: пятьдесят четыре тысячи есть! В кор-мане!..
— Весь лес и сведут, — успел вставить чиновник.
— Добрейший мой, — только од четверти в отрубе, од четверти! Од чет-вер-ти, — не весь, нет! О-о, это шельмовство бы было, как сказать, если бы весь!.. Вот… Двадцать две фермы в аренде — девьять тысяч доходу… ежегодно… Пруды з рыбой!.. Два пруда рядом, как сказать, возле-возле дому, один в лесу… Дом баронский — роскошь! Эт-то роскошь, та роскошь, я вам говорю!.. Громаднейший замок, грандиезный!.. Два этажа, башня — гранит, чистый гранит, и никакого веку не будет, и ни-ни-ни-ни!.. Постройки какие, — вот я вам скажу, — э-э… Немцы-то народ не глупый, не-ет! Немцы — то первоклассный народ, клянуся вам богом!
— Как же, и обезьяну выдумал, — вставил чиновник.
— Образцовое хозяйство, — как сказать, — образец та образец!.. Шо там обезьяна? — Ерун-да-а!.. Шестьдесят семь дойных коров, племенных, как сказать, голландских, короткошерстых, — шутка?!. Вот живой инвентарь, как сказать, га?! Рабочих лошадей — тридцать пьять: здоровы, кормлены, не биты… а? — Вот то хозяйство!
— Стоят — даром овес едят, — опять вставил чиновник.
— О-о, не даром! Поверьте, добрейший, не даром! Как можно, та как можно!.. А бревна на лесопилку возить, как сказать? А доски на станцию? На бумажну фабрику обрезки-шестифутовки, как сказать, — еловые? На моих лошадях, голубчик, возят…
— Значит, опять доход.
— До-хо-од! Доход, добрейший! Ро-бо-та! О-о, это большое дело, как сказать!.. Человек — ро-бо-тай, лошадь — ро-бо-тай, дерево — рроботай, трава растет, как сказать, — и траву в роботу, гей-гей, шоб аж-аж-аж!.. Прело, горело, чтобы пар шел! Вот как надо, добрейший мой! Надо, как дятел носом дупло долбит: в од-ну точку, в од-ну точку… А з тих, шо как бу-ря, как ветер носятся, как сказать, как гро-ом, — з тих… з тих… Есть така пословица, извините за выраж'ение: хочь бы пьёс, абы б яйца нес!..
Так говорил Антон Антоныч долго и упорно. Был вечер, зажгли газовый фонарь, даме, видимо, хотелось спать, и муж ее все чаще делал ворчливые вставки в речь Антона Антоныча.
В Орле они вышли. Два студента тут же сели в купе, и, подмигивая на уходившего чиновника, сказал им Антон Антоныч:
— Бог з ним! Во-от наказание господне!.. Все сидел та ворчал, как… как… Ен'ох, как сказать!
— Почему Ен'ох? — спросили оба.
— Как Ен'ох, ну! Как Ен'ох, когда его на небо живым брали… Вкоренился за сколько сот лет, врос корнями в землю, а его берут… Тащут… Насильно, как сказать…
Потом он вспомнил, что у него три сына, тоже студенты, и долго и громко, хотя была уже глубокая ночь, говорил о своих сыновьях-студентах.
IIКогда подъезжал Антон Антоныч к Тростянке, день был ласковый, небо близкое, теплое, земля золотистая, горячая от спелых хлебов; по дороге навстречу ему кряхтели домовито пахучие воза, загорелые мужичьи лица сыто лоснились от легкого пота; бабы визжали на косовице… густо была замешана жизнь.
С горки за две версты вся на виду была его усадьба с садом, и Тростянка — село в двести чисто вымазанных белых хат, крытых очеретом, и церковь, тоже белая, с зелененькими, выцветшими куполами. А дальше налево, ближе к горизонту, видно было деревню Мановицы, а направо — небольшой хуторок Веденяпина — отставного ротмистра, охотника, который что ни скажет слово — соврет, но именно, должно быть, поэтому нескучный малый и невредный сосед.
Антон Антоныч направил кучера Фому полями и на каждом повороте ахал от восторга.
— Вот, малый, — га! Вот то пшеница, — а? То уж мое почтенье!.. Двести пудов з десятины, а клянуся честью, двести пудов!
— Двести не будет, — замечал тугоусый, круглый Фома.
— Маме своей скажи!.. Не будет… Это ж банатка!
— Банатку, кажись, мы в том конце сеяли… Кажись, это — гирка… — И когда сбитый с толку Антон Антоныч начинал усиленно вспоминать и всматриваться в сорванный колос, Фома вдруг спокойно добавлял: — А може й банатка.
— Во-о! Вот полюбуйтесь на дур-рака! — кричал Антон Антоныч. — Та хоть и гирка, — так з такой пшеницы двести пудов на десятину не станет! Ос'ел!
Потом шла гирка, потом арнаутка, потом ячмень — все густое, тучное на этом жирнейшем черноземе, все бессловесно добродушное, давно знакомое и свое.
Усталый от дороги, бессонницы и тесноты в вагонах, Антон Антоныч пил что-то невиданное, что плавало над хлебами, что давно уже пил он, с детства, и от чего у него блаженно и радостно, изжелта-розово мутнело в голове, и вдруг, как марево, — сосны, на веки вечные крепко сработанные стены построек, смолистая, как похоронный ладан, тишина, и неловкость, — точно сделано было все хорошо и в высшей степени хорошо, удачно, но как-то неожиданно совсем не то.
— А я землю купил, как сказать, Фома, — слышишь? Вот земля — роскошь та роскошь, — заговорил громко Антон Антоныч, радостно глядя прямо в рыжие косицы Фомы, подстриженные скобкой. — Две тысячи триста десятин… Лес! Мач-то-вый… Восемнадцать тысяч в год дает лесопильня, как сказать… Фермы… двадцать две фермы в аренде… — И передал он Фоме все, что раньше говорил чиновнику в вагоне, все, что сам знал об Анненгофе, и еще что-то, что приходило ему в голову только теперь, когда он ехал хлебами.
Молчаливая была спина у Фомы; изредка чмокал на лошадей, передергивал вожжи и слушал или нет, — нельзя было понять.
А лошади фыркали и стучали копытами безучастно; на гнедых жирных крупах их медленно качалась лень. Показалось, что они не вычищены, не сьезжены, опоены, — и Антон Антоныч перебил самого себя криком:
— Да ты что мне лошадей портишь, разбойник, га?! Так за лошадьми смотрят, — бодай тебе руки-ноги поодсыхали?!. Од так смотрят? Од так идут?.. Та шо ж они у тебя как… как ветчина в амбаре, как мешки… как… как на живодерню опоздать боятся — га?..
И, оттолкнув Фому, Антон Антоныч вырвал у него вожжи и, стиснув зубы, раз и еще раз ударил остервенело по этим самым жирным крупам сначала коренника, потом пристяжку.
IIIЕлена Ивановна вот как проводила дни. После долгого, тяжелого утреннего кофе неторопливо, длинными ножницами делала она вырезки из газет, календарей, прейскурантов, сортировала их и подклеивала на листы большой записной книги. Сначала подклеивала без всякого порядка, потом стала соблюдать алфавит, потом завела отделы, так что рецепт копытной мази торчал рядом с «пользою дивьего меда», а применение настоя из череды следовало тут же за средством от жука-типографа. Потом — отделов оказалось так много, что Елена Ивановна опять стала приклеивать все вразброд. Все можно было найти в этой книге: и что 17 июня — по Брюсу критический день, и что от взгляда какого-то факира прозябали зерна, и что наибольшая глубина океана — девять верст.
По вечерам Елена Ивановна сводила счеты по хозяйству и рано ложилась спать, а среди дня, грузными шагами тяжелой, сырой женщины, по-утиному, вперевалку обходила усадьбу. Зимой ходила в белой лохматой папахе, летом — простоволосая, с буклями надо лбом; сохранилась на сельском приволье, и теперь еще, в пятьдесят лет, щеголяла яркой свежестью щек.
Антона Антоныча встретила гневно. Кучер Фома, тихо по кругу возле дома проезжавший взмыленных лошадей, слышал через открытые окна, как кричал своим громовым голосом Антон Антоныч:
— Ну, что ж я такого плохого изделал, скажи, га?
Что-то говорила Елена Ивановна, тоже повысив голос, но невнятно, и потом опять Антон Антоныч:
— Во-от, фикс-фонеберии сколько у этой бабы, a? Во-от арцифокусы какие, — скажи!.. Я к ней з образами, а вона з гарбузами!..