Лев Толстой - Оно заработки хорошо, да и грех бывает от того (Идиллия)
— Что вы, сукины дети, такие-сякие, хороводы водить.
Рысью на них запустил, так пашня под копытами давится, грузный человек был.
— Вишь б...., в завтрак на покос идут. Я вас. Да как Маланьку признал, так и сердце прошло, сам с ней посмеялся.
— Вот я,— говорит,— тебя мужицкий урок допахать заставлю.
— Что ж, давай соху, я выпашу проти мужика.
— Ну буде, буде. Идите, вон еще бабы идут. Пора, пора гресть. Ну, бабы, ну.
Совсем другой стал.
Так, как пришла на луг, стали порядком, как пошла передом ряды раскидывать, так рысью ажно, смеется приказчик, а бабы ругают, что черт, замучила. Зато как пора обедать ли, домой, уж всегда ее к приказчику посылают; другие ворчат, а она прямо к начальнику, что, мол, пора шабашить, бабы запотели, али какую штуку отмочит, и ничего. Раз какая у ней с приказчиком штука приключилась. Убирались с покосами, стог кидали, а погода необстоятельная была, надо было до вечера кончить. За полдень без отдыха работали, и дворовые тут же были. Приказчик не отходил, за обедом домой посылал. Тут же, под березками, с бабами сел. Только пообедал, — что, говорит, ты, кума Маланья, — он с ней крестил, — спать не будешь?
— Нет, зачем спать.
— Поди-ка сюда, поищи мне в голове, Маланьюшка.
Лег к ней, она смеется. Только бабы позаснули, и Маланья-то задремала; глядела, глядела на него, красный, потный лежит, и задремала. Только глядь, а он поднялся, глаза красные выкатил, сам какой-то нескладный.
— Ты меня, — говорит, — приворотила, чертова баба.
Здоровый, толстый, схватил её в охапку, волочит в чащу.
— Что ты, — говорит, — Андрей Ильич, нельзя теперь, народ проснется, срам, приходи, — говорит, — лучше после. Отпусти раньше народ, а я останусь.
Так и уговорила. А как отпустил народ, она вперед всех дома была. Сказывал парнишка, Андрей Ильич долго все за стогом ходил. И это ее первая охота была, что всякого обнадежит, а потом посмеется. Так-то, как приехал барин в самые петровки, был с ним камердин — такая бестия продувная, что беда. Сам, бывало, рассказывает, как он у барина деньги таскает, как он барина обманывает. Да это бы все ничего, только насчет <баб уж такой подлый, что страх>. Сбирались его тогда мужики побить, да и побили бы, спасибо, скоро уехал. А из нашего же брата. Полюбилась ему Маланька, стал тоже подъезжать, рубль серебра давал, синенькую, красненькую давал.
— Ничего, — говорит, — не хочу.
Так на хитрости поднялся. Старосту угостил, что ли, стакнулся с ним. Весной еще было — молотили, темно начинали.
— Я, — говорит, — полезу на скирд, а ты и пошли скидать одну. Там моя будет.
— Ладно.
Только влезла она на скирд, он к ней.
— Постой, — говорит, — тут не ловко.
Взяла, снопы раскидала, яму сделала да его туда и столкни, а сама долой, лестницу сняла да на другой скирд, раскрыла, подает. Рассвело уж, так сказала, — то-то смеху было. Бабы сбежались, портки с него стащили, напихали хоботья и опять надели. Так все не пронялся, все старосту просил ее в сад посылать дорожки чистить. Тут-то на нее барин наткнулся. И не слыхать за ним этого прежде было. Видно, уж баба-то хороша была. Только, — рассказывала сама,— смотрю, идет барин, дурной, худой такой, чудно как-то все на нем. Прошел, я за работу, скребу; только хотела отдохнуть, смотрю — опять по дорожке идет. Дорожки там густые, крытые. Ну, думаю, по своему делу гуляет. Только покосилась на него, так и впился в меня глазами. Так до обеда покою не давал, все ходит, смотрит. Так измучилась, что беда, на покосе легче. А не подходит. Барин-то, видно, так на нее глядит, известно, господам делать нечего, а она думает, за работой смотрит, так старается, что одна всю дорожку выскребла. Только хорошо, идет этот камердин опять к ней.
— Барину, — говорит, — ты дюже полюбилась, велел прийти вечером в ранжерею.
Ладно, думает, это все твои штуки: приду, дожидайся.
— Мотри же.
— Сказано, приду.
Вечером взяла скребку, пошла домой; только думает, что и в самом деле барин, пожалуй, звал. Зазвала солдатку, задами полезла к ранжерее, смотрят ходит. Солдатка как закричит по-мужицки, такой голос она умела делать:
— Кто тут?
Барин бежать. Бабы смеялись, смеялись, пришли домой, покатываются всем рассказали. На другой день опять в сад посылают. <Только повар пришел, говорит: так и так, ты, верно, камердину не веришь, так он меня прислал. Что взаправду он тебя хочет и непременно велел приходить.
— Ладно, я, — говорит, — думала, что камердин, так пошутила, испугать хотела, а теперь приду.
Как работу кончила, так прямо в дом да на девичье крыльцо.
— Чего, мол, тебе?
— Барин велел.
Вышла барыня.
— Чья ты? — говорит,— какая ты,— говорит,— хорошенькая. Зачем тебя барин звал?
— Не могу знать.
Вызвали барина, красный весь пришел.
— Приди,— говорит,— после с отцом, а мне теперь некогда.
А то раз днем к ней подошел, такое начал говорить, что она не поняла ничего. Только хотел ее за руку взять, она как пустится бежать, и ушла от него.>
Так-то она где хитростью, где обманом, а где силой. Раз поставили солдат к ним в избу. Известно, все вместе спать легли. Почти рядом. С вечера юнкер, из господ, что ли, свекора напоил; как потушили свечу, полез к ней. Так она его так огрела, что хотели жаловаться, чуть глаз не выбила ему. А то другой раз офицер стоял, так тоже обещала, да заместо себя ночью солдатку подсунула.
3Так-то она никому спуску не давала. Мало того: кто к ней не пристанет, так она сама пристанет — раздразнит да и посмеется.
— Несдобровать тебе, повеса, наскочишь, — бывало, скажешь ей.
— А что ж, скажет, — коли они меня любят, разве я виновата. Что ж, плакать, что ль. Отчего не посмеяться.
<Жил у них в это лето работник, Андреем звали, из Телятинок он был, Матрюшки Короваихи сын. Теперь он большим человеком стал; а тогда беднее их двора по всей окружности не было. От бедности отдали малого, а сами бог знает как перебивались.>
Андрюшка тогда был вовсе мальчишка, годов 16, 17. Длинный, худой, вытянулся, как шалаш, куда хочешь шатни, силишки вовсе не было. И как он работал, бог его знает, из последних сил выбивался. Малый же старательный, смирный. Хозяина пуще станового боялся. Да и всякого старшего мужика уважал. Бывало, в праздник, чужой за вином пошлет — бежит, старается. А уж с бабами или девками — ну да девки у нас какие — поиграть, этого от него никогда не видно было. Как красная девушка зарумянится и сказать в ответ ничего не умеет, коли с ним баба пошутит. Лицом, правда, чистый, аккуратный был, глаза светлые, волосы русые, ну да все какой красавец — так, работник-мальчишка — армячишко платаный, рубашонка посконная, в дырьях, шляпенку какую-то у ямщиков старую выменил — босиком али в лаптишках, и те сам сплел — вся и обувь была. Так ведь и работнику лядащему покоя не дала, совсем одурила малого. Он сам сказывал.
— Пришел я,— говорит,— в дом, боюсь, страх. Хозяин ничего, указал все, велел, что работать; когда на барщину пошлет, когда с собой возьмет; косить или что не принуждает, пожалеет; что сам ест, то и мне даст; старуха тоже молочка другой раз даст; попривык к ним, только молодайки пуще всех боялся. Бог ее знает, чего ей от меня нужно было. Запрягать ли начну или за соломой на гумно скотине пойду, подскочит, вырвет из рук. — «Вишь,— говорит,телятинский увалень, коли поворотится, коли что». И сама начнет, да так-то живо, скоро все сделает, засмеется, уйдет. А то за обед или за ужин сядем, боюсь все чего-то, глаз не поднимаю; гляну на нее, а она все на меня косится, подмигнет другой раз, смеется. А то пройдет, ущипнет, а сама как ни в чем не бывало. Пойдут с солдаткой на амбар спать.
— Андрюшка, а Андрюшка! — слышу, зовут. Подойду.
— Чего?
— Кто тебя звал?
И заливаются, смеются.
Проснулся раз, в санях на дворе спал, что бабы помирают, смеются, на меня глядя.
— Заспался,— говорят,— поди, хозяин зовет.
Пошел.
— Что ты,— говорит,— измазался, хоть помойся, табун шарахнется, настоящий черт; на, поглядись в зеркальце. Всего сажей испачкали. Поехали раз за сеном в Кочан, хозяин дослал, с бабами. Только сгребли в валы, копнить стали. Баба так и кипит, подпрыгивает с вилками, пуда по 3 на граблю захватит, и Андрюха с ними. Только скопнили последнюю, жарко, мочи нет, запотели, Андрюха навилину последнюю положил, влез на копну, топчет.
— Что ты, — говорит, — Андрюшка, никогда с бабами не играешь?
— Нет, чего играть, копнить надо.
— И не знаешь, как?
— Не знаю.
— Хочешь, я поучу?
Он молчит. Схватила его, повалила под себя и ну мять, а солдатка на них сена навалила да сама навалилась.
— Мала куча,— кричит.
Андрюха вывернулся из-под нее, ухватил за голову и ну целовать, так осмелился. Так рассерчала.
— Вишь, сволочь, работничишка, целоваться лезет губищами своими погаными.