Михаил Арцыбашев - Кровь
Акулина вошла в курятник, нагнувшись и бормоча:
— Разве пестренького взять… да беленьких пару. Беленьких много.
Расставив руки, она легко, хотя ровно ничего не было видно, нашла насест и стала осторожно ощупывать кур. Куры беспокойно завозились; но они были так глупы, что ничего не понимали и не подозревали, беспокоились, только чувствуя на себе пальцы Акулины, и сейчас же успокаивались, как только она переходила дальше. Когда Акулина, по ее предположению, добралась до пестренького цыпленка, она крепко схватила его обеими руками и понесла вон на свет. Цыпленок пронзительно запищал и неистово забился. Петух громко и сердито заворчал, но не тронулся с места. На свету цыпленок оказался вовсе не пестреньким, а черным, но Акулина все-таки связала ему лапки какой-то тряпкой и бросила на землю. Потом она опять долго шарила впотьмах и вынесла еще двух цыплят. Хотя и эти были не белые и не пестрые, она связала им лапки, как и первому, и взяв их всех за ноги, вниз головой, понесла в кухню.
Цыплята испуганно пищали и рвались, совершенно не понимая, что с ними делается. Все,— и неестественное, мучительное для всякого живого существа положение вниз головой, и вечер, которого они никогда не видали, засыпая вместе в солнцем, все производило на них впечатление ни с чем не сравнимого, смертельного животного ужаса. Но скоро они затекли и замолчали, беспомощно разинув клювы, растопырив крылья и болтаясь головами.
— Пашка, дай нож-то!— громко крикнула Акулина в открытую дверь кухни.
Пашка, двенадцатилетний сын Акулины и прохожего солдата, вихрастый и рябой мальчуган, выученный Клавдией Николаевной грамоте, бросил азбуку, над которой корпел целый день, вытер пальцами нос и вприпрыжку, с большим ножом в руке, выбежал на крыльцо.
— Дай я, мамка, — попросил он, подпрыгивая.
— Ну, на, — равнодушно согласилась Акулина и дала Пашке одного рыжего цыпленка.
Пашка, с детства привыкший и любивший убивать животных, хотя был очень добрый и тихий мальчик, с наслаждением схватил рыжего петушка за оба крыла, положил головой на приступок крыльца и, нацелившись, ударил его ножом. Но уже было темно, и Пашка промахнулся, только отхватив петушку полголовы.
Брызнуло каплями крови, мозга и вытекшего, пополам перерубленного, глаза. Пашка ударил второй раз, и обезображенная головка отскочила. Густая, почти черная кровь обильно полилась на землю, а Пашка держал петушка за ноги и смотрел, как кровь льется.
— Дурак, почто голову срубил!.. Дай-кось я,— сердито проговорила Акулина, взяла нож и уверенными движениями перерезала горло сначала одному, а потом и другому цыпленку, побросала их на землю и ушла в кухню.
Первый зарезанный петушок без крику, как-то боком, побежал, ткнулся об крыльцо, свалился, перевернулся и вдруг весь задрожал и задергал ногами. Другой захрипел было, подпрыгнув, и закружился на одном месте как волчок, распустив крылья и волоча головку по земле.
Пашка крепко похватал их и, держа за ноги, ждал, пока кровь стечет. Рыжий петушок и в руках Пашки долго еще дрожал и трепетался, но глаза всех, только что живых и здоровых, уже подернулись беловатой непрозрачной пленкой. Пашка понес их в кухню и стал скубить[3]. Потом Акулина их вкусно зажарила и, порубив на части, уродливые, лишенные всякого образа и закостеневшие, симметрично разложила на чистом, красивом блюде. Пришла Аннушка, выругала Акулину, что долго, и унесла блюдо.
Господа доели между тем суп, лениво и редко перебрасываясь замечаниями, потому что гости были голодны, и хозяева не хотели им мешать.
Когда Аннушка убрала тарелки и ушла за жарким, разговор оживился с прежним интересом и горячностью. Сергей, краснея и горячась, рассказал об одном студенческом скандале. Клавдия Николаевна, которой была противна всякая грубость, жалко сморщилась и недоумевающе спрашивала:
— Да неужели же?
— В человеке всегда зверь сидит,— отозвался Борисов.
Рассказ Сергея и слова Борисова неприятно подействовали на всех, и они замолчали.
Клавдия Николаевна с присущей ей силой воображения представила себе грубую сцену, кровь, возбужденные лица, — вздрогнула и, сейчас же поймав на себе тревожный взгляд мужа, вдруг побледнела: она вспомнила, что ее волнение может быть вредно для ребенка.
Виноградов постарался замять разговор.
— А вот и цыплята… Прошу. Наша Акулина их великолепно готовит. Сергей, тебе водки?
Сергей мрачно выпил водку и стал есть цыпленка.
— Водки,— обращался Виноградов к другим, держа графин наготове.
— Гм… пожалуй,— согласился Борисов.
Гвоздев только кивнул головой, потому что рот его был полон мясом цыпленка, и на его здоровых белых зубах, которыми он очень гордился, вкусно похрустывали косточки рыжего петушка.
III
После обеда все перешли в гостиную, обставленную очень уютно и со вкусом.
Сюда Аннушка принесла чай, и мужчины расселись вокруг стола, на диване и мягких креслах, с наслаждением закуривая папиросы. Клавдия Николаевна, немного утомившаяся за день, так как входила во все мелочи хозяйства, томно прилегла на кушетке, свесив ножки на волчью шкуру, лежавшую на полу. Так как она была очень красива и ноги у нее были красивы, то все невольно посмотрели на ее ноги и, считая это дурным, притворились, что интересуются волчьей шкурой.
— Откуда это у тебя?— спросил Гвоздев.
— Сам убил,— с гордостью отозвался Виноградов.
Гости все были завзятыми охотниками, а потому им стало завидно, что не они убили такого большого и красивого зверя.
— Матерый волк,— заметил Сергей.
— Волчица,— поправил Виноградов.
— Как убил, на лазу?[4]— поинтересовался Борисов.
— Нет, это случайно: ехали мы с Боровиковским на мельницу, знаешь, через рощу, что за оврагом… вот, где вы сегодня застряли…
Борисов кивнул головой.
— Ну, вот… Только мы проехали через мост, а он вдоль дороги бежит, к оврагу пробирается… Близко, шагов сорок, не больше. Боровиковский первый увидал, да пока возился с ружьем, я — бац!.. Так и растянулась… Две картечины из шести в голове нашли!— самодовольно прибавил Виноградов.
— Ты хорошо стреляешь,— заметила со своей кушетки Клавдия Николаевна
Ей была приятна ловкость мужа и хотелось подчеркнуть ее и обратить на нее внимание других.
Борисов, который уже выпил свой чай и рассматривал номер валявшегося на столе иллюстрированного журнала, нашел в нем портрет известного немецкого публициста.
— А, это тот, помнишь,— показал он Гвоздеву.
Мужчины по очереди посмотрели. Клавдия Николаевна тоже поинтересовалась, и Виноградов, чтобы она не вставала, подал ей номер на кушетку.
Но портрет толстого и обрюзгшего господина с нерусским бритым, серьезным лицом и носом, похожим на грушу, ровно ничего не говорил смотревшим на него, а потому Виноградов спросил:
— Чем же он, собственно, замечателен?
— Разве ты незнаком с его идеями?— спросил в свою очередь Борисов, с полунасмешливым ударением на слове «идеи».
Виноградов кое-что припомнил об этом писателе, но потому, что с первых же слов счел его идеи утопичными, не обратил на них серьезного внимания.
— Смутно… Что-то насчет женской лиги мира и еще что-то такое…
— О рае на земле!— засмеялся Сергей.
Смеялся он потому, что искренно считал глупым всякого, кто предлагал людям не ждать, пока добродетель при посредстве политических переворотов, революций и законов придет к ним, а стремиться прежде всего воспитать ее в самих себе.
Борисов, который очень любил говорить, и говорил всегда так, как будто читал лекцию, очень хорошо и подробно рассказал все, что знал сам об идеях писателя.
Писатель, несмотря на свою мертвенно прозаическую наружность, был большим мечтателем и идеалистом. Он ничего не говорил о настоящем, а все твердил о лучшем будущем и требовал от людей того, чего они не могли дать. Он добивался пересоздания общества и человека, опираясь не на факты, а только на учение Христа. Политика представлялась ему лишенной серьезного содержания. Он утверждал, что никто в сущности не может понять, как могут люди поднимать целые бури споров из-за того, как будет называться тот или другой кусок земли, или какое у них будет правительство. Он говорил, что истинное спасете людей в труде; что когда не будет праздности или тех форм труда, которые равны ей, тогда сами собой исчезнут зло и несправедливость, в которых уж не будет никакой нужды.
— Да ведь для этого надо изменить природу человека,— с совершенно искренним недоверием сказал Виноградов.
— Ну, разумеется, — с насмешкой крикнул Сергей.
Они думали и говорили так потому, что были, как все, убеждены, что человек родится злым и что добиться от него чего-либо можно только наказанием или поощрительными наградами.