Михаил Арцыбашев - Кровь
С каждой минутой становилось все светлее и светлее и радостней. Звуков становилось все больше и больше. Далеко на деревне протяжно прокричал петух, то там, то сям ближе отозвались другие, и в курятнике, когда мимо него проходил Иван, завозился, захлопал крыльями и вдруг хрипло, но громко и бодро заорал старый петух; а потом долго не мог успокоиться и все возился, ворча и икая. Воробьи зачирикали уже в разных местах и все громче. А за двором в степи, где садился утренний туман, слышались смутные голоса всякой вольной птицы.
Иван поднял жердяные ворота, которые протяжно заскрипели, и, тяжело ступая по мягкому навозу, вошел на скотный двор. Лошади и овцы, в своем загоне, уже проснулись и толпились на дворе, выдавливая жижу из глубокого потоптанного навоза.
Когда вошел Иван, взрослые лошади повернули к нему свои умные, добрые морды и зашевелили ушами, а глупые жеребята, на тоненьких ножках, испуганно прижались к своим маткам, высоко подняв мягкие невинные мордочки и чутко выставив острые ушки. Овцы же, налезая друг на друга, столпились вокруг Ивана и вопросительно глядели на него глупыми круглыми глазами. То тут, то там раздавалось их дребезжащее блеяние. Иван, зевая и почесывая грудь, высмотрел намеченного барашка и вдруг сразу наскоком схватил его за заднюю ногу. От его неожиданного движения овцы мигом шарахнулись в сторону, а жеребята так и заметались по загону, смешно подкидывая непомерно тоненькими и еще неуклюжими ножками. Большие лошади не пошевелились, покорно глядя на Ивана, и только одна старая седая кобыла переступила с ноги на ногу и вздохнула. Барашек, черный с маленькими рожками, испуганно дергал ногой и вырывался, но Иван перехватил его за рога, подталкивая коленями в зад, вывел за ворота и потащил его через двор в сарай. Барашек бежал довольно охотно, семеня крошечными копытцами и беззаботно помахивая хвостиком.
На крыльце дома стояла Акулина и, зевая, крестила рот.
— Чего копаешься, черт, — крикнула она на Ивана.— Пашка, подь, подсоби…
Пашка, заспанный и взлохмаченный, сердито скрипнул дверью кухни и, поеживаясь от холода, вышел на крыльцо.
В capaе было темно. Земля в нем была твердая, убитая и вонючая, потому что чаще, чем раз в неделю, Иван убивал здесь животных для господского и людского стола.
— Держи, — сказал Пашке Иван, доставая из старых яслей топор.
Пашка перехватил барашка за рога и, чтобы он не рвался, стал его гладить. Но барашек и не думал рваться; он чувствовал себя прекрасно, как всякое здоровое и не голодное животное, весело крутил хвостиком, тянулся мягкими, теплыми губами к Пашкиным рукам и даже попробовал пожевать подол Пашкиной рубахи.
— Ты его промеж ног-то, — сказал Пашке Иван.
Пашка послушался и оседлал барашка коленями. Тому это сначала не понравилось, но Пашка погладил его и он успокоился и стоял неподвижно, широко расставив ножки. Иван зашел с боку, изловчился, коротко и страшно сильно размахнулся и изо всей силы ударил барашка обухом по голове. У барашка глаза почти выскочили из орбит; заливаясь кровью, он рванулся и упал сначала на колени, а потом на бок. Иван бросил топор, вынул нож и, загнув барашку голову, стал резать ему горло, водя ножом взад и вперед. Тогда барашек судорожно забился и начал рваться. Пашка держал его изо всех сил за ноги, а Иван наступил коленом так, что ребра затрещали. Но все-таки им было трудно удержать бьющегося за свою жизнь барашка. Он поминутно вырывался, брыкаясь и дергаясь, с диким ужасом в прекрасных, еще живых глазах. Густая, теплая кровь лилась из перерезанного горла струей, и оттого Пашка и Иван в один миг перепачкались с ног до головы. Но это их нисколько не смущало.
Наконец барашек перестал биться, затих и только его судорожно сведенные ножки дрожали мелкой-мелкой дрожью. Глаза его уже потускнели и остановились в неестественном, непонятном положении. Иван сейчас же стал снимать с него шкуру, а Пашка стоял возле и смотрнл. Оба были заняты своими мыслями и вовсе не думали о том, что делали. Пашка, ковыряя в носу, соображал, как бы выпросить у матери пятак. А Иван думал о своих делах и время от времени ожесточенно ругался.
На дворе уже было совсем утро.
Мимо сарая, топоча ногами, с веселым радостным блеянием прошло стадо. Воробьи неистово чирикали и тучами носились с гумна на сараи и обратно. Слышались громкие голоса, скрипели ворота. .
Все звуки казались какими-то особенно звучными и сильными, а омытые росой и крыши, и земля, и деревья, даже люди и животные казались юными, чистыми и радостными. Все блестело, сверкало, переливалось тысячами красок, двигалось, звучало и жило полной, могучей и прекрасной жизнью. Нигде не было ни одного темного пятна, даже тени казались удивительно легкими и прозрачными. Только у сарая, на железном крюке, вбитом в стену, висело что-то сине-багровое, сальное, безобразное и неподвижное, и с него тихо капала холодная мертвая кровь.
VI
Клавдия Николаевна встала около девяти часов, а в десять разбудила мужа и послала Пашку будить гостей.
Еще свежие от умыванья и оживленные ожиданием предстоящего удовольствия охоты, мужчины собрались в столовой. Предполагалось идти сейчас же после чаю и побродить с ружьями до обеда. А после обеда гости должны были ехать на полустанок, чтобы поспеть к пассажирскому поезду.
— Напьемся чаю и — марш, — сказал Виноградов, блестя глазами.
Все они страстно любили охоту, а погода была так хороша и благоприятна, что лучшего удовольствия для них нельзя было и придумать. А потому они торопились пить чай, обжигаясь кипятком и забывая о булках и варенье, которые тщетно подвигала к ним Клавдия Николаевна.
— Вы, точно мальчики, горите нетерпением,— ласково улыбаясь, говорила она.— И что вы такое находите в этой охоте?
— Ну, Клавдия Николаевна, вы этого не поймете. Чтобы понять всю прелесть охоты, надо самому быть охотником. Охота— это такая поэзия…
И с присущим ему мастерством описания, Гвоздев стал описывать ощущения охотника, и это вышло у него так хорошо и увлекательно, что даже Клавдии Николаевне показалось, будто нет ничего приятнее и интереснее, как бродить с ружьем и собакой по полям.
— А жаль, право, что я не мужчина, — слабо улыбаясь, сказала она.
— Благодарю покорно, — шутливо воскликнул Виноградов.
Все засмеялись, а Клавдия Николаевна притворно нахмурилась, но не выдержала и тоже расхохоталась.
— Ну, так что же?— горячо заговорил Сергей, — в Англии женщины уже давно охотятся наравне с мужчинами.
— Так то в Англии, не у нас; а попробовала бы я вздеть большие сапоги и взять ружье, воображаю, сколько мне «комплиментов» пришлось бы наслушаться.
— Охота вам обращать внимание на мнения всяких дураков…
Борисов стал доказывать, что пора женщине сделаться самостоятельной и не зависеть от суждений общества. И по его словам, незаметно для него самого, выходило так, будто Клавдия Николаевна, по мере сил, будет способствовать прогрессу и женской эмансипации тем, что возьмет ружье и убьет несколько животных.
И все с ним согласились.
— Ну, братцы, живо!— скомандовал Виноградов, посмотрев на часы.
— А то до обеда и к месту не доедем.
Шумно отодвигая стулья, мужчины встали из-за стола.
Лошади уже были запряжены; об этом Виноградов позаботился еще с вечера, и Иван, который всегда ездил с барином на охоту, уже давно сидел бочком на длинной линейке[6], терпеливо поджидая господ. С веселым смехом и шутками охотники расселись, втащив за собой собак. Лошади были расхожие, лохматые и приземистые, но крепкие; они легко подхватили с места и бойкой, веселой рысью выкатили за ворота.
Клавдия Николаевна смотрела в окно, кланялась и улыбалась.
Когда линейка скрылась из виду, она медленно отошла от окна. В доме сразу стало и пусто и тихо. Клавдии Николаевне, как это часто бывает с слабыми беременными женщинами, вдруг стало грустно и захотелось плакать. Но сейчас же вспомнив, что это может быть вредно для ее ребенка, она сделала усилие и виновато улыбалась сама себе, удерживаясь от слез.
Никогда так ясно, как теперь, когда в доме было так пусто и тихо, она не чувствовала, что она— не одна, что в ней живет какое-то другое, неизвестное, бесконечно дорогое ей, но все-таки непонятное существо. Живет, растет и даже двигается по временам, мягко повертывается. От этого приятного и странного ощущения весь организм ее переполнился особым, бесконечно счастливым чувством восторженного страха.
И Клавдии Николаевне стало почти больно быть одной с этим великим сознанием своего счастья. Ей захотелось поделиться им с кем-нибудь. Такое желание приходило к ней уж не первый раз и всегда в таких случаях, она шла на кухню к Акулине.
Акулина, которая рожала чуть не каждый год, охотно говорила об этом с барыней, и в это время они обе уже чувствовали себя не барыней и прислугой, а двумя одинаково созданными женщинами.