Николай Лесков - Отборное зерно
- Да, - говорю, - всё это прекрасно, но, однако же, там, в вашей местности, живёт мой брат, и я его навещал, но никогда не слыхал, чтобы там родилось такое удивительное зерно.
- Что же из этого? Навещаю - это ещё не значит хозяйничаю. У меня в селе теперь молодой поп, так я в его отсутствие, например, жену его навещаю, а всё-таки я не могу сказать, что я у него хозяйничаю, хозяин-то всё-таки поп. А брат ваш, извините, - рутинёр.
- Да, - говорю, - мой брат не рисклив.
- Куда ему! Нет! Таких, как я, покуда ещё только несколько человек, но мы уже двинули свои хозяйства, и вот вам результаты: это моя пшеница. Вы не читали: я уже получил здесь за мое зерно золотую медаль. Мне это дорого, так же как упорядочение наших славянских княжеств, которое повредил берлинский трактат, - но в чём мы не виноваты, в том и не виноваты, а в нашем хозяйском деле нам никто не указ. Пройдёмтесь ещё раз к моей витринке.
Я был очень рад, чтобы только кончить про "княжества", потому что я в этом вопросе профан. Подошли к витрине. Он взял в руку серебряный совочек и начал с него у меня перед глазами зерно перепускать.
- Изумляюсь, - говорю, - вижу, но и глазам верить не могу, как этакое дивное, крупное зерно могло вырасти на нашей земельке!
- А вот читайте, - указывает на надпись на витрине. - Видите: моё имя. И притом, батюшка, здесь подлог невозможен: там у них в выставочном правлении все документы - все эти свидетельства и разные удостоверения. Все доказательства есть, что это действительно зерно из моих урожаев. Да вот будете у своего двоюродного братца, так жалуйте, сделайте милость, и ко мне - вам и все наши крестьяне подтвердят, что это зерно с моих полей. Способ, батюшка, способ отделки, - вот в чём дело.
Думаю себе: не смею верить, а впрочем - боже, благослови.
- Какая же, - спрашиваю, - такому редкостному зерну цена?
- Да цена хорошая: червивые французишки и англичане не отходят, всё осаждают и дают цену как раз в два раза больше самой высокой, но я им, подлецам, разумеется, не продам.
- Отчего?
- Как это - иностранцам-то?.. Э, нет, батюшка, нет, - не продам! Нет, батюшка, и так у нас уже много этого несчастного разлада слова с делом. Что в самом деле баловаться? Зачем нам иностранцы? Если мы люди истинно русские, то мы и должны поддержать своих, истинно русских торговцев, а не чужих. Пусть у меня купит наш истинно русский купец, - я ему продам, и охотно продам. Даже своему, православному человеку уступлю против того, что предлагают иностранцы, - но пусть истинно русский наживает.
А в это самое время как мы разговариваем, смотрю, к нему действительно вдруг подлетают два иностранца.
...Мне показалось, что они как будто евреи, но, впрочем, оба прекрасно говорили по-французски и начали жарко убеждать его продать им пшеницу.
- Видите, как юлят, - сказал он мне по-русски, - а там вон, смотрите, рыжий чёрт смоленский лён рассматривает. Это только один отвод глаз. Ему лён ни на что не нужен, это англичанин, который тоже проходу мне не даёт.
Что же, думаю, может быть, это всё и правда. Тогда и иностранные агенты у нас приболтывались, а между своих именитых людей немало встречалось таковых, что гнилой запад под пятой задавить собирались. Вот, верно, и это один из таковых.
Прошло с этой встречи два или три дня, я было уже про этого господина и позабыл, но мне довелось опять его встретить и ближе с ним ознакомиться. Дело было в одной из лучших гостиниц за обедом; сел я обедать и вижу, неподалеку сидит мой образцовый хозяин с каким-то солидным человеком, несомненно русского и даже несомненно торгового телосложения. Оба едят хорошо, а ещё лучше того запивают.
Заметил и он меня и сейчас же присылает с служившим им половым карточку и стакан шампанского на серебряном подносе.
Не принять было неловко - я взял бокал и издали послал ему воздушный поклон.
На карточке было начертано карандашом: "Поздравьте! продал зерно сему благополучному россиянину и тремтете пьём. Окончив обед, приближайтесь к нам".
"Ну, - думаю, - вот этого я уже не сделаю", а он точно проник мои мысли и сам подходит.
- Кончил, - говорит, - батюшка, расстался, продал, но своему, русскому. Вот этот купчина весь урожай закупил и сразу пять тысяч задатку дал за мою пшеничку. Дело не совсем пустое - всего вышло тысяч на сорок. Собственно говоря - и то продешевил, но по крайней мере пусть пойдёт своему брату, русскому. Французы и англичанин из себя выходят - злятся, а я очень рад. Чёрт с ними, пусть не распускают вздоров, что у нас своего патриотизма нет. Пойдёмте, я вас познакомлю с моим покупателем. Оригинальный в своём роде субъект: из настоящих простых, истинно русских людей в купцы вышел и теперь страшно богат и всё на храмы жертвует, но при случае не прочь и покутить. Теперь он именно в таком ударе: не хотите ли отсюда вместе ударимся, "где оскорблённому есть чувству уголок"?
- Нет, - говорю, - куда же мне кутить?
- Отчего так? Здесь ведь чином и званием не стесняются, - мы люди простые и дурачимся все кто как может.
- То-то и горе, - говорю, - что я уже совсем не могу пить.
- Ну, нечего с вами делать, - будь по-вашему - оставайтесь. А пока вот пробежите наше условие - полюбуйтесь, как всё обстоятельно. Я, батюшка, ведь иначе не иду, как нотариальным порядком. Да-а-с, с нашими русачками надо всё крепко делать, и иначе нельзя, как хорошенько его "обовязать", а потом уж и тремтете с ним пить. Вот видите, у меня всё обозначено: пять тысяч задатка, зерно принять у меня в имении - "весь урожай обмолоченный и хранимый в амбарах села Черитаева, и деньги по расчёту уплатить немедленно, до погрузки кулей на барки". Как находите, нет ли недосмотра? По-моему, кажется, довольно аккуратно?
- И я, - говорю, - того же самого мнения.
- Да, - отвечает, - я его немножко знаю: он на славян жертвовал, а ему пальца в рот не клади.
Барин был неподдельно весел, и купец тоже.
Вечером я их видел в театре в ложе с слишком красивою и щегольски одетою женщиною, которая наверно не могла быть ни одному из них ни женою, ни родственницею и, по-видимому, даже ещё не совсем давно образовала с ними знакомство.
В антрактах купец появлялся в буфете и требовал "тремтете".
Человек тотчас же уносил за ним персики и другие фрукты и бутылку creme de the {чайного ликера (франц.)}.
При выходе из театра старый товарищ уловил меня и настоятельно звал ехать с ними вместе ужинать и притом сообщил, что их дама "субъект самой высшей школы".
- Настоящей haut ecole! {высшей школы (франц.)}
- Ну, тем вам лучше, - говорю, - а мне в мои лета, - и прочее, и прочее, - словом, отклонил от себя это соблазнительное предложение, которое для меня тем более неудобно, что я намеревался на другой день рано утром выехать из этого весёлого города и продолжать моё путешествие. Земляк меня освободил, но зато взял с меня слово, что когда я буду в деревне у моих родных, то непременно приеду к нему посмотреть его образцовое хозяйство и в особенности его удивительную пшеницу.
Я дал требуемое слово, хотя с неудовольствием. Не умею уж вам сказать: мешали ли мне школьные воспоминания о ножичке и чём-то худшем из области haut ecole или отталкивала меня от него настоящая ноздрёвщина, но только мне всё так и казалось, что он мне дома у себя всучит либо борзую собаку, либо шарманку.
Месяца через два, послонявшись здесь и там и немножко полечившись, я как раз попал в родные палестины и после малого отдыха спрашиваю у моего двоюродного брата:
- Скажи, пожалуйста, где у вас такой-то? и что это за человек? мне надо у него побывать.
А кузен на меня посмотрел и говорит:
- Как, ты его знаешь?
Я говорю, что мы с ним вместе в школе были, а потом на выставке опять возобновили знакомство.
- Не поздравляю с этим знакомством.
- А что такое?
- Да ведь это отсветнейший лгунище и патентованный негодяй.
- Я, - говорю, - признаться, так и думал.
Тут я и рассказал, как мы встретились на выставке, как вспомнили однокашничество и какие вещи он мне рассказывал про свое хозяйство и про свою деятельность в пользу славянских братий.
Кузен мой расхохотался.
- Что же тут смешного?
- Всё смешно, кроме кой-чего гадкого. Впрочем, ты, надеюсь, в политические откровенности с ним не пускался.
- А что?
- Да у него есть одна престранная манера: он всё наклоняет разговор по известному склону, а потом вдруг вспоминает, что он "дворянин", и начинает протестовать и угрожать. Его уже за это, случалось, били, а ещё чаще шампанским отпаивали, пока пропьет память.
- Нет, - говорю, - я в политику не пускался, да хоть бы и пустился, ничего бы из того не вышло, потому что вся моя политика заключается в отвращении от политики.
- А это, - говорит, - ничего не значит.
- Однако же?
- Он соврёт, наклевещет, что ты как-нибудь молчаливо пренебрегаешь...
- Ну, тогда, значит, от него всё равно спасенья нет.
- Да и нет, если только не иметь отваги выгнать его от себя вон.
Мне это показалось уже слишком.