Максим Горький - Рождение человека
- Ух-ходи ты, бес...
Слабыми, вывихнутыми руками она все отталкивает меня, я убедительно говорю:
- Дуреха, роди, знай, скорее...
Мучительно жалко ее, и кажется, что ее слезы брызнули в мои глаза, сердце сжато тоской, хочется кричать, и я кричу:
- Ну, скорей!
И вот - на руках у меня человек - красный. Хоть и сквозь слезы, но я вижу - он весь красный и уже недоволен миром, барахтается, буянит и густо орет, хотя еще связан с матерью. Глаза у него голубые, нос смешно раздавлен на красном, смятом лице, губы шевелятся и тянут:
- Я-а... я-а...
Такой скользкий - того и гляди, уплывет из рук моих, я стою на коленях, смотрю на него, хохочу-очень рад видеть его! И - забыл, что надобно делать...
- Режь...- тихо шепчет мать,- глаза у нее закрыты, лицо опало, оно землисто, как у мертвой, а синие губы едва шевелятся:
- Ножиком... перережь...
Нож у меня украли в бараке - я перекусываю пуповину, ребенок орет орловским басом, а мать - улыбается: я вижу, как удивительно расцветают, горят ее бездонные глаза синим огнем - темная рука шарит по юбке, ища карман, и окровавленные, искусанные губы шелестят:
- Н-не... силушки... тесемочка кармани... перевязать пупочек...
Достал тесемку, перевязал, она - улыбается все ярче; так хорошо и ярко, что я почти слепну от этой улыбки.
- Оправляйся, а я пойду, вымою его... Она беспокойно бормочет:
- Мотри - тихонечко... мотри же... Этот красный человечище вовсе не требует осторожности: он сжал кулак и орет, орет, словно вызывая на драку с ним:
- Я-а... я-а...
- Ты, ты! Утверждайся, брат, крепче, а то ближние немедленно голову оторвут...
Особенно серьезно и громко крикнул он, когда его впервые обдало пенной волной моря, весело хлестнувшей обоих нас; потом, когда я стал нашлепывать грудь и спинку ему, он зажмурил глаза, забился и завизжал пронзительно, а волны, одна за другою, вс(R) обливали его.
- Шуми, орловский! Кричи во весь дух...
Когда мы с ним воротились к матери, она лежала, снова закрыв глаза, кусая губы, в схватках, извергавших послед, но, несмотря на это, сквозь стоны и вздохи, я слышал ее умирающий шепот:
- Дай... дай его...
- Подождет.
- Дай-ко...
И дрожащими, неверными руками расстегивала кофту на груди. Я помог ей освободить грудь, заготовленную природой на двадцать человек детей, приложил к теплому ее телу буйного орловца, он сразу все понял и замолчал.
- Пресвятая, пречистая,- вздрагивая, вздыхала мать и перекатывала растрепанную голову по котомке с боку на бок.
И вдруг, тихо крикнув, умолкла, потом снова открылись эти донельзя прекрасные глаза - святые глаза родительницы, синие, они смотрят в синее небо, в них горит и тает благодарная, радостная улыбка; подняв тяжелую руку, мать медленно крестит себя и ребенка...
- Слава те, пречистая матерь божия... ох... слава тебе... Глаза угасли, провалились, она долго молчит, едва дыша, и вдруг деловито, отвердевшим голосом сказала:
- Развяжи, паренек, котомку мою...
Развязали, она взглянула на меня пристально, слабенько усмехнулась, как будто - чуть заметно - румянец блеснул на опавших щеках и потном лбу.
- Отойди-ка...
- Ты очень-то не возись...
- Ну, ну... отойди...
Отошел недалеко в кусты. Сердце как будто устало, а в груди тихо поют какие-то славные птицы, и это - вместе с немолчным плеском моря - так хорошо, что можно бы слушать год...
Где-то недалеко журчит ручей - точно девушка рассказывает подруге о возлюбленном своем...
Над кустами поднялась голова в желтом платке, уже повязанном, как надобно.
- Эй, эй, это ты, брат, рано завозилась!
Придерживаясь рукою за ветку кустарника, она сидела, точно выпитая, без кровинки в сером лице, с огромными синими озерами на месте глаз, и умиленно шептала:
- Гляди - как спит...
Спал он хорошо, но, на мой взгляд, ничем не лучше других детей, а если и была разница, так она падала на обстановку: он лежал на куче ярких осенних листьев, под кустом,- какие не растут в Орловской губернии.
- Ты бы, мать, легла...
- Не-е,- сказала она, покачивая головою на развинченной шее,- мне прибираться надобно да идти в энти самые...
- В Очемчиры?
- Во-от! Наши-те, поди, сколько верст ушагали...
- Да разве ты можешь идти?
- А богородица-то? Пособит...
Ну, уж если она вместе с богородицей,- надо молчать!
Она смотрит под куст на маленькое, недовольно надутое лицо, изливая из глаз теплые лучи ласкового света, облизывает губы и медленным движением руки поглаживает грудь.
Я развожу костер, прилаживаю камни, чтобы поставить чайник.
- Сейчас я тебя, мать, чаем угощу...
- О? Напои-ка... ссохлось все в грудях-то у меня...
- Что ж это земляки бросили тебя?
- Они не бросили - зачем! Я сама отстала, а они - выпимши, ну... и хорошо, а то как бы я распросталась при них-то...
Взглянув на меня, она закрыла лицо локтем, потом, сплюнув кровью, стыдливо усмехнулась.
- Первый у тебя?
- Первенькой. А ты - кто?
- Вроде как бы человек...
- Конешно, человек! Женатый?
- Не удостоился...
- Врешь?
- Зачем?
Она опустила глаза, подумала:
- А как же ты бабьи дела знаешь? Теперь - совру. И я сказал:
- Учился этому. Студент - слыхала?
- А как же! У нас у попа сын старшой студент тоже, на попа учится...
- Вот и я из эдаких. Ну, пойду за водой... Женщина наклонила голову к сыну, прислушалась - дышит ли? - потом поглядела в сторону моря.
- Помыться бы мне, а вода - незнакомая... Что это за вода? И солена и горька...
- Вот ты ею и помойся - здоровая вода!
- Ой?
- Верно. И теплей, чем в ручье, а ручьи здесь - как лед...
- Тебе - знать...
Дремля, свесив голову на грудь, шагом проехал абхазец;
маленькая лошадка, вся из сухожилий, прядая ушами, покосилась на нас круглым черным глазом - фыркнула, всадник сторожко взметнул башкой, в мохнатой меховой шапке, тоже взглянул в нашу сторону и снова опустил голову.
- Эки люди здесь несуразные да страховидные,- тихо сказала орловка.
Я ушел. По камням прыгает, поет струя светлой и живой, как ртуть, воды, в ней весело кувыркаются осенние листья - чудесно! Вымыл руки, лицо, набрал воды полный чайник, иду и вижу сквозь кусты - женщина, беспокойно оглядываясь, ползает на коленях по земле, по камням.
- Чего тебе?
Испугалась, посерела и прячет что-то под себя, я - догадался.
- Дай мне, я зарою...
- Ой, родимый! Как же? В предбаннике надо бы, под полом...
- Скоро ли здесь баню выстроят, подумай!
- Шутишь ты, а я - боюсь! Вдруг зверь съест... а ведь место надобно земле отдать...
Отвернулась в сторону и, подавая мне сырой, тяжелый узелок, тихо, стыдливо попросила:
- Уж ты - получше как, поглубже, Христа ради... жалеючи сыночка мово, уж сделай поверней...
...Когда я воротился, то увидал, что она идет, шатаясь и вытянув вперед руку, от моря, юбка ее по пояс мокра, а лицо зарумянилось немножко и точно светится изнутри. Помог ей дойти до костра, удивленно думая:
"Эка силища звериная!"
Потом пили чай с медом, и она тихонько спрашивала меня:
- Бросил ученье-то?
- Бросил.
- Пропился, что ли?
- Окончательно пропился, мать!
- Экой ты какой! А ведь я те помню, в Сухуме приметила, когда ты с начальником из-за харчей ругался; так тогда и подумалося мне - видно, мол, пропойца, бесстрашный такой...
И, вкусно облизывая языком мед на вспухших губах, все косилась синими глазами под куст, где спокойно спал новейший орловец.
- Как-то он поживет? -вздохнув, сказала она, -оглядывая меня.- Помог ты мне - спасибо... а хорошо ли это для него, и - не знаю уж...
Напилась чаю, поела, перекрестилась, и, пока я собирал свое хозяйство, она, сонно покачиваясь, дремала, думала о чем-то, глядя в землю снова выцветшими глазами. Потом стала подниматься.
- Неужто - идешь?
- иду.
- Ой, мать, гляди!
- А- богородица-то?.. Дай-ко мне его!
- Я его понесу...
Поспорили, она уступила, и - пошли, плечо в плечо друг с другом.
- Кабы мне не трюхнуться,- сказала она, виновато усмехаясь, и положила руку на плечо мое.
Новый житель земли русской, человек неизвестной судьбы, лежа на руках у меня, солидно сопел. Плескалось и шуршало море, все в белых кружевах стружек; шептались кусты, сияло солнце, перейдя за полдень.
Шли - тихонько, иногда мать останавливалась, глубоко вздыхая, вскидывала голову вверх, оглядывалась по сторонам, на море, на лес и горы, и потом заглядывала в лицо сына - глаза ее, насквозь промытые слезами страданий, снова были изумительно ясны, снова цвели и горели синим огнем неисчерпаемой любви.
Однажды, остановясь, она сказала:
- Господи, боженька! Хорошо-то как, хорошо! И так бы все - шла, все бы шла, до самого aж до краю света, а он бы, сынок,- рос да все бы рос на приволье, коло матерней груди, родимушка моя...
...Море шумит, шумит...