Тропы, которые я выбрала. Повести - Валерия Дмитриевна Фролова
Мне некуда здесь идти. Я имитирую, что здесь — это там.
Хотя там мне никогда не нравилось.
Там вечно много людей. Невозможен умерший город. Там ходят мертвые и живые, прислоняясь друг к другу, неспособные отделить себя от мира и мир от себя, как дети. Они знают, что есть тело, но так часто соприкасаются с телом другого, что своего не чувствуют. Там я знаю, что я есть и есть мое тело, но в квартире меня слишком много, а на улице меня недостаточно. Здесь не так, как там.
Здесь есть только мое тело, которого всегда и всем хватит, и хватит мне, и хватит человеку-ребёнку. Здесь нет меня, которого не описать словом или звуком, можно только почувствовать, оказавшись там.
Но уже не окажешься. Так глупо приходится выбирать.
Остановлюсь перед скамьей. Я не знаю, куда здесь пойти, меня не ведут люди, только голуби пугают по углам. Скамеек примирения всегда больше в регионах. Совершенно субъективная статистика. Мы могли бы строить семью в столице и развестись в моем городе, выйти из ЗАГСа к скамье и помириться снова. Дорого бы обошлись билеты. На скамье так холодно, что процесс заживления брака ускоряется. Дома обеспечен чай. Чай вечером — не то же, что утром.
Ты никогда не прилетишь. Я никогда не хотела семью.
Двое — это ещё не семья, так мне казалось.
Теперь меня двое.
Мартом глупо называть весну, как декабрем — зиму. Только лето полностью себе соответствует, и август, похожий на осень, зелен по-летнему тоже. Я буду ждать здесь лета. Оно будет полным и потому станет чуточку понятнее мир. Дальше — буду ждать чего-то ещё.
Стоило бы найти работу, на неё ходить. Месяц-другой — можно ходить. Будут свои деньги. Буду ходить дальше, если стану одна. Но не знаю, стоит ли становиться.
Все редкие лица здесь похожи на увиденные и уже знакомые.
В том доме жила бывшая жена бывшего человека.
В том доме живет кошка, которую мы отдали, когда мне было три года.
В том доме живет брат человека, с которым они не говорят больше десяти лет.
В том доме живет мать жены человека (это желтый дом).
В том доме живет другой человек и жена другого человека.
В этом доме живет человек и жена человека, в этом доме живу я.
Привыкшие уезжать в другой город не знают, что переезжать можно из квартиры в квартиру на одной или двух улицах. Я ещё не знаю, как сбежать от человека и его жены, и мы будем друг друга мучить, и они будут мучить меня.
Рядом с ними я отказываюсь существовать, и человек-ребёнок пожирает меня изнутри. Я чувствую, какой он сильный и маленький. Я не стану верить, что у него есть папа.
У него есть я, и я буду мама, и я буду мир.
Буду ли я?
Иногда я верю в одно, иногда в другое. Во что угодно легко верится, если верить.
Я знаю, что такое выкидыш и аборт, мне говорили мама и бабушка. С этим знанием можно жить, если ты родилась.
Я не знаю, от чего может умереть взрослый человек.
Стоит посмотреть на белым болеющее небо, чтобы понять, что знание — это ничто, как незнание. А спрятавшийся под машиной серый котёнок — это почти то же, что ты, что машина, что небо, и одновременно ничто конкретное. Быть этим котёнком, чтобы чуть больше верить земле и асфальту. Верить и знать — это всегда о разном, к сожалению, всегда о разном.
Я покупаю алтайские пельмени и возвращаюсь.
Человек и жена человека зачем-то встают и стоят, пока я разуваюсь и раздеваюсь. Через два месяца я еду на дачу.
В этом месте в детстве родилась моя любовь к дождю. Когда туман падал на грядки, ссохшиеся деревяшки дома мокли и скрипели, и можно было оставаться внутри, слушать на втором этаже, как по крыше бьёт вода — в каплях или градом. И не гнали гулять, играть, бегать. И никого, только те, кто уже пришёл. Было страшно и сонно кругом. Все законно ленились.
Я не люблю дачу. Я люблю дождь.
Май стоит как назло жаркий, то сухой, то душный. Майскую землю можно кусать, загребать её пальцами. Она застревает в ногтях как между зубами. Она вкусная и ещё не уставшая, отдохнувшая после зимы. Она готова терпеть и рожать, рожать, рожать.
Другой человек и жена другого человека не выходят из дома без лопаты, тяпки, ведра, перчаток и панамок. Каждый день они истязают чернозём. Но хотя бы с целью. Я ложусь на перекопанную почву, прохладную от внутренней влаги, и как по снегу веду по ней руками, ногами, рисуя ангела. Поднимаю ладони к солнцу, и земля падает на белки глаз, мне на губы, катится с носа на щёки. Я специально не закрываю веки. Я хочу, чтобы палящее солнце своим зрачком упиралась в мой зрачок.
Я люблю жену другого человека. Её зовут Оля. Её кожа темнее моей, а когда она загорает, яснее очерчивается розоватое родимое пятно, размывающее контур губ.
Я вспоминаю себя ребенком. Я была девочкой. Меня не пугала мхом потертая вода из заржавевшего бака. Или пугала. Просто забыла.
По даче до сих пор стоят старые ванны. Как они появляются? Кто тащит их на огород? Так, когда ванна больше не нужна, она становится просто большим-большим тазом. И обречена стоять под небом, ночным и утренним. И обречена стоять. И обречена.
Я бы хотела искупаться в такой обреченной ванне. Но чтобы искупаться по-настоящему, нужно по-настоящему раздеться. Вот так.
Снять два носка.
И футболку.
И черные-черные штаны.
И синие-синие трусы.
И упасть в голую ванну.
Не так-то много надо снять, чтобы стать полностью голой. Быстро снять и немного. Но, раздеваясь, иногда я чувствую время как пластилин. Оно налипает на руки. Только когда я одна.
Есть особая красивость в умеющих раздеваться людях. Мужчина одной рукой стягивает футболку через голову. Прижимается грудью к груди. Его тело нежное, как у ребенка, но не хрупкое. Поцелуем в плечо он шепчет любовь.
У меня всегда была колючая грубоватая кожа. Она больная и не моя. Кто-то мне её дал, и теперь она у меня. Подставляя мужчине спину, я чувствую, что он целует чью-то эту кожу, и затылком любуюсь изменой.
Время тянется и тянется, и глупо