Хокни: жизнь в цвете - Катрин Кюссе
Внезапно перед его глазами появилась отвратительная картина: Питер в постели с другим человеком. Как ни противно было Дэвиду, он не мог оторвать глаза от экрана. В течение долгих минут, когда каждая секунда будто впивалась ему под кожу острой иглой, Питер и этот другой человек ласкали, целовали, раздевали друг друга, в то время как камера фокусировалась на губах, щеках, носе в веснушках, покатых плечах и ягодицах Питера, приводя Дэвида в смятение и заставляя его вспоминать все, что он годами хранил в глубине своей души. Удар был таким жестоким, что стена, которую он вот уже три года терпеливо, по кирпичику, строил вокруг своего сердца, в одно мгновение рухнула. Внутри не осталось ничего, кроме всепоглощающей боли от предательства – такой резкой, что ему казалось, будто он голый стоит под градом острых камней. Он чувствовал себя так, словно его предал не только режиссер, но и Селия, и Мо, и все, кто участвовал в этом маскараде. И конечно Питер. Может быть, нужда заставила его сниматься в этой сцене? Если он был на мели, почему не попросил денег у Дэвида? Из гордости? Испытывал ли к нему Питер когда-нибудь подлинные чувства? Кем был этот юноша, которого он так страстно любил?
После просмотра все, что он сказал режиссеру, было: «Спасибо, что убрали “В главной роли Дэвид Хокни”. Я ведь не актер».
Он больше никогда никому не позволит вторгаться в личную жизнь, растаскивая свой внутренний мир на образы и вырывая кусочки из своего сердца.
Он вернулся в Париж совершенно уничтоженным. В течение двух недель не мог встать с кровати и никого не видел.
Неужели эта боль так никогда и не покинет его? Разве трех лет недостаточно?
Но, может быть, именно эта буря, вызванная фильмом, стала для него спасительным кризисом – как тот резкий скачок температуры, который оставляет больного без сил, в полном изнеможении, на простыне, насквозь мокрой от пота, но при этом означает конец болезни. А может быть, потрясение при виде Питера, совершившего такой вульгарный и жестокий поступок, позволило ему осознать, что идеальная любовь – только миф. А еще может быть, что печаль, как и страсть, живет в сердце всего три года. Однажды утром, проснувшись, он понял, что больше не чувствует той жгучей боли, которая терзала его в течение трех лет, даже когда он встречался с другими. Наваждение ушло: сердце его было свободным и спокойным. Он все чаще виделся с Грегори и чувствовал, что их взаимная симпатия выходит за рамки дружбы. Зарождались новые отношения: нерешительные, робкие, с соблюдением всех предосторожностей.
Когда один режиссер предложил ему написать декорации к опере Стравинского «Похождения повесы» – в основе ее сюжеты цикла Хогарта «Карьера мота», – которая ставилась для Глайндборнского оперного фестиваля, у Дэвида возникло чувство, будто перед ним открывается дверь, чтобы вырваться на свободу. Он никогда раньше не занимался оперными декорациями, но ухватился за эту возможность. Это было не просто желание отвлечься. Новая работа уводила его как можно дальше от двойного портрета, который он решил не заканчивать. Он начнет новый этап своей жизни: вместо того чтобы драматизировать события, будет работать с драматургией. «Карьера мота» – история человеческого падения, которая принесла ему успех десять лет назад, – станет для него спасением, дав ему возможность заняться чем-то кроме себя самого.
Спустя год, в день премьеры, его друг, владелец ресторана, устроил пикник на лугу в Глайндборне, где для тридцати гостей Дэвида было откупорено сто двадцать бутылок шампанского. Еда была восхитительна, и ее было столько, что он смог пригласить к столу певцов и музыкантов. Чересчур роскошный прием обошелся ему в большую сумму, чем он получил за работу над декорациями и костюмами, но он не жалел об этом. Весь этот невероятный разгул не оставлял места даже для капельки грусти. Он смог выплыть из самой глубокой пучины и теперь крепко ухватился за жизнь. В буквальном смысле слова. Хорошенько выпив, он сидел на траве и наблюдал, как солнце медленно садится за сассекские холмы, не испытывая ничего, кроме любви и благодарности к миру, который дарил ему этот изумительный спектакль.
III. Внутренний ребенок
Взяв Дэвида под руку, его мать обходила Хейвордскую галерею, рассматривая представленные вокруг работы: абстрактные, мрачные, минималистские. Ее взгляд привлекла толстая веревка, уложенная на полу: может быть, потому, что этот предмет был ей знаком. Она остановилась и прочла имя художника – Барри Флэнаган[23].
– Он занимается производством веревок? – спросила она наивно.
В их небольшой компании, где кроме родителей были его друг Генри, его помощник, и Грегори – его новый возлюбленный, никто не засмеялся. Дэвид как можно более понятно и терпеливо объяснил матери, что такое концептуальное искусство. Лора кивала головой, как примерная ученица.
– Мне больше нравится то, что делаешь ты, – сказала она с облегчением, когда они вошли в зал, где были выставлены работы ее сына.
Их яркие краски и фигуративные, узнаваемые образы резко отличались от того, что они видели в предыдущих залах. Его отец замер перед картиной, изображавшей его самого вместе с женой, и удовлетворенно покачал головой.
– Да, это я: вечно чем-то занят. Ты можешь сказать мне спасибо, Дэвид. Если бы я не надрал тебе уши, этой картины не было бы!
Генри прыснул со смеху, а Дэвид закатил глаза к небу.
– Кен, вы были совершенно правы, что дали пинка этому лодырю – вашему сыну!
– Портрет хорош, – сказала Лора, – но мне нравился и тот, первый, вариант, где было твое отражение в зеркале. Единственное, чего мне жаль, – добавила она, – что я тоже чем-нибудь не занята. Я выглядела бы интереснее.
– Лора, вы великолепны. Просто королева-мать, – добавил Генри, ласково обнимая за плечи пожилую даму, такую маленькую и хрупкую рядом с ним.
– А откуда ты взял это платье? – продолжала она. – У меня даже похожего на него нет!
– Этот голубой цвет тебе так идет, мама, разве нет?