Избранный - Бернис Рубенс
— Когда я уходил, оно было на месте, — прошептал мистер Штейнберг, торопясь оградить себя от подозрений.
— Кто же еще, кто же еще? — воскликнула миссис Штейнберг, не обращая внимания на спутника. — Кто же еще, кто же еще, кроме Берти.
Они приблизились к телу, и мистер Штейнберг с опрометчивостью, простительной почти самому близкому родственнику, приподнял оголенный старухин палец. Кольца действительно не было, как не было его ни в складках одеяла, ни под подушкой, ни где-либо возле кровати. Оно исчезло; совокупность старухиного богатства, наследство, доставшееся ей от мужа, его скудные акции, ее пенсия, ее мебель, ее серебро — всё это заключалось в гигантском бриллианте с оправой из золотой амальгамы, так надменно торчавшем на ее безымянном пальце. «Погромные деньги», как она его называла, потому что его всегда можно было унести с собой и оно везде представляло ценность. И вот теперь оно исчезло; скорее всего, его переплавят в звонкие монеты, и те утекут у Берти сквозь пальцы.
Миссис Штейнберг обуял гнев. Она вернет кольцо или хотя бы его стоимость, «если уж ничего другого не остается», выкрикнула она.
— Бедная мамочка, — шептала миссис Штейнберг, хотя той ее жалость уж точно не требовалась, однако же оправдывала дикую ненависть к брату.
И вот, когда старую даму достойно похоронили, причем Берти все похороны и всю шиву твердил, что невиновен, дело решили передать в суд, а вести его поручили Норману, сыну рабби Цвека, настоящему гению.
В зале суда было людно. Рабби Цвек сидел в глубине; его снедала тревога. Исход дела не особо его заботил. С таким досье, как у Берти, было заранее ясно, что его признают виновным, и дальнейшая его судьба рабби Цвека не волновала. Он страшился за Нормана и его выступление. Сидевшая рядом Белла разделяла его страх, потому что в ту пору, два года назад, о пристрастии Нормана знали только они. И отговаривали его браться за дело, перебрали массу причин, по которым ему не следует впутываться в эту грязную историю. Они понимали, что его карьера в юриспруденции кончена, однако он не желал с этим смириться. Вы меня травите, все вы, говорил он, вы унижаете мое достоинство, вы все сошли с ума.
А ведь не далее как утром, перед тем как уйти в суд, он обрызгал всю квартиру инсектицидом и бросил свои подушки в ванну с водой, дабы утопить их мерзкое гнездилище. Он осунулся, пожелтел, и они снова попытались уговорить его отказаться от дела, послать весточку в суд, сказаться больным. «Вы хотите погубить мою карьеру, — кричал он. — Вы решили совсем меня уничтожить». Схватил мантию, портфель и бросился к двери. «Вы так мной гордились, — сказал он на прощанье. — Что же с вами стало?»
И отправился выставить себя на всеобщее обозрение, чтобы все узнали и зашептались: «Его огромный мозг слишком тяжел для него, его гений свел его с ума». Это еще было лучшее, на что рабби Цвек мог рассчитывать. Что люди подумают, будто Нормана погубили мозги. Не наркотики. Ничего подобного. Не наркотики. Даже сумасшествие, если вдуматься, до определенной степени считалось приемлемым. Сойти с ума от собственной гениальности — в этом что-то было, некий извращенный нахес[12]: это даже внушало уважение. Но от наркотиков — совершенно другое дело: это непростительно. Поэтому рабби Цвек с Беллой отправились за ним в суд.
Они сели на заднем ряду — не потому, что рассчитывали улизнуть пораньше, они собирались оставаться до конца, каким бы он ни был, — а потому, что сзади чувствовали себя не такими беззащитными. В зале собрались все их соседи, вся округа в полном составе. Большинство в глубине души надеялись, что Берти оправдают — вовсе не потому, что считали его невиновным, а потому, что хотели наказать миссис Штейнберг, которая вытащила это дело на всеобщее обозрение. Евреям нужно быть особенно осторожными: извлекать такую мерзкую ссору на свет божий — значит напрашиваться на неприятности. Но каким бы ни оказался исход, сегодня им покажут драму и местного доморощенного гения, Нормана Цвека, — говорят, он знает тринадцать языков, Норман, мальчик, который добился успеха и о котором они столько слышали с самого его детства. Словом, этого события вся округа ждала с нетерпением.
Рабби Цвек украдкой оглядел зал. Отметил, что женщины нарядились, хотя день был будний. «Устроили себе йом тов[13]», — сказал он себе. Да еще и какой йом тов. Он видел, что Норман занял свое место, и мысленно помолился за него. Предварительные процессуальные формальности рабби вниманием не удостоил — сидел уронив голову на грудь и мечтал, чтобы всё поскорей завершилось. Вдруг в зале повисло молчание, затем послышался шорох (кто-то куда-то пошел), а затем голос его сына холодно и несколько надменно изложил суть разногласий меж двумя сторонами. Пока он говорил, стояла тишина, лишь время от времени кто-то из зрителей причмокивал, предвкушая развлечение. Норман говорил уверенно и понятно — настолько, что к концу его речи рабби Цвек расслабился. Белла с облегчением стиснула его руку. «Всё хорошо, — прошептала она, — он держится молодцом». Рабби Цвек оглядел зал. И даже отважился показать, что гордится сыном. Улыбнулся одному-двум соседям в ответ на одобрительные кивки. Его вдруг охватила радость, он даже был благодарен, что соседи принарядились. Норман докажет им, что оно того стоило. Его Норман. Его умный сын Норман. Какая разница, что там болтает этот Леви. В конце концов, вдруг Норман и прав. А доктор Леви лишь пытался его напугать, когда сказал, что Норман совершает медленное самоубийство. Ну да, у него бессонница, но работать-то он может. Норман прав. Он твердит, что таблетки ему помогают. Придают достоинства и красноречия. Рабби Цвек сам обо всём расскажет доктору Леви. Жаль, что того нет в зале и он не видит его сына. «Ох уж эти психиатры, — пробормотал он себе под нос, — мешигине, все до единого».
Рабби Цвек услышал, что вызвали миссис Штейнберг, и поднял глаза: она как раз всходила на кафедру. Миссис Штейнберг наряжаться не стала. На ней были будничная шляпка, пальто и потертая кожаная сумка, с которой она обычно ходила за покупками. Без советов Нормана тут явно не обошлось. Судья скорее поверит трудолюбивой женщине в простом платье,