Федор Кнорре - Шорох сухих листьев
А пока еще нет таких высоких требований, попробуем двинуться туда мы, трое!.."
Платонов перевернул лист, там он тоже был торопливо исписан. И чернила и бумага - все было его собственное, взятое второпях с его стола, и он себе живо представил, как Вика, отвернув рукав пальто, торопливо пишет, то под диктовку, то, затаенно улыбаясь, от самой себя, а Поша, следя за ее рукой, согласно кивает, и его лучший друг, по фамилии Финкельштейн, в младших классах прозванный Килькинштейном, а затем уже просто Килькиным, стесняясь своих любимых высоких слов, хмурится и советует лучше поставить кавычки.
Началась боль где-то в глубине груди, потом она заполнила всю комнату, налив ее черной болью, точно чернилами, кругом не стало ничего, кроме боли, только открытое окно чуть проступало в темноте, и он понимал, что за окном-то боли не было. Платонов сделал самое большое, какое был способен, усилие воли и представил себе опять, что медленно поднимается на своем вертолете над крышей, и увидел заворот реки и множество домиков, где жили Леша с Майкой, Митя с бабушкой, Вика и Поша, и среди этого множества такой маленький с высоты Платонов тужился и, сдавливая кулаки, прерывисто вздыхал от боли, лежа в своем уголке, и боль у него тоже должна быть маленькая по сравнению со всем поселком, окружающими лесами и медленно текущей рекой под Набережным бульваром... и тут все это исчезло, расплылось, он вложил всю силу в глубокий вдох и понял, что на следующий вдох у него уже не хватит сил, и он куда-то погружается, и ему надо ползти по трубе, а она все сужается, и, чтоб вздохнуть, нужно грудной клеткой разломить трубу, а дыхания нет. И вдруг оказалось, что это не труба, а темная кинобудка с железной дверью, и он услышал, что часы пробили один раз, - значит, половина первого, или час, или половина второго, даже двух часов еще не было, ночь едва началась, и он понял, что ему именно сегодня не доплыть, именно сегодня сил было мало, вернее, их вовсе не было, они давно кончились, а берег был неизмеримо далеко, и никогда не видел он таких слабых, совсем гаснущих огней на далеком берегу. И цепляясь за что-нибудь живое и путаясь, сознание вдруг подсунуло ему: ах, да, телеграммы... Афины... Акрополь, Парфенон... Афина Паллада Партенос... ступени эллинского мрамора, и Наташа, и еще телеграмма, Неаполь и Наташа... а что было дальше? И он уже не мог это вспомнить...
...И все-таки, когда он открыл глаза, в комнате было тихо, все было удивительно хорошо, и он был рад, что еще разок вернулся издалека, и мало-помалу припомнил все, и сначала ему показалось, что вся поездка в Москву была сном, но тут же припомнил всю ее, и от радости и слабости слезы у него выступили на глаза, и он прошептал несколько раз: "Бедная девочка... бедная моя девочка!.." - и опять немного удивился, почему эти слова приходят ему на ум.
Утро еще не начиналось, воробьи сидели под крышей и орали, перекликаясь, но еще не вылетали, пели петухи, и он представил себе, как по всему земному шару сейчас проходит, встает утро, и просыпаются птицы, уходит тень, и дети открывают глаза.
И он стал думать, что в одну из таких ночей ему все-таки придется умереть, а утром опять взойдет солнце, и будут кричать петухи, и так же отчаянно чирикать воробьи, и дуть свежий ветерок с реки, колыхая занавеску.
И он радостно представил себе, как в эти ранние утренние часы, когда тень уходящей ночи исчезает, по всему земному шару открываются, точно чашечки цветов, впервые увидев свет, синие и голубые, серые и темные, круглые и узенькие, живые, влажные глазки новых поселенцев нашей планеты. Еще ничего не понимая в этом мире: кто они, зачем они раскрылись? И жадно ожидая, что кто-нибудь придет и все им объяснит и научит, робко надеясь, что этот мир, в который они только что попали, окажется хорошим и добрым миром для них.
Уже запахло дымком, по улице проехал автобус, поскрипывая и ухая на ухабах, пошли мимо, тихо повизгивая, ведерные дужки, и заговорили, запели голоса. Под окном зашелестела трава, кто-то затаенно зашептался, в стекло растворенного окна чуть слышно побарабанили самыми кончиками пальцев и ногтями, и все затихло в ожидании.
Платонов заставил руку двинуться, подняться, она качнулась и непослушно упала у самой занавески.
В стекло еще раз быстро, точно заплясали цыплячьи лапки на подносе, побарабанили ногти - уже короче, неуверенней и не так бодро.
Рука наконец послушалась, пролезла под занавеской и высунулась из окна, и тотчас же под окном обрадованно вскрикнули, и за концы пальцев цепко ухватились, тоже кончиками, нежные тонкие пальцы. Потом перехватила вторая, с сильными толстыми пальцами - рука Поши и третья, сухая, горячая.
- Всё, всё, всё! - быстро, вполголоса радостно проговорила Вика. - Мы вас больше не трогаем. Нам только знать: вы приехали, все хорошо! Отдыхайте! Мы ушли! - И слышно было по шуршанию травы, как они втроем вприпрыжку сбегали под откос.
Платонов долго лежал не двигаясь после их ухода, представляя себе, как в нем, вроде как в песочных часах, по крошечке, по крупинке набираются силы. Потом он задремал и проснулся, только услышав рычанье тигра под окном.
Потом заливисто расхохотался отчаянным хохотом клоун, и слышно было, как потихоньку рассмеялся Митя от удовольствия, что так хорошо получилось.
1967