Владимир Буковский - И возвращается ветер
Кто царь-колокол поднимет.
Кто царь-пушку повернет.
Шапки кто, гордец, не снимет
У святых Кремля ворот?
Я всегда представлял себе этого гордеца - он стоял у Спасских ворот подбоченясь и глядел вверх, так высоко задирая голову, что шапка почти сваливалась. Лихой парень!
А так почти весь день проводил я во дворе. Среди всех обычных скандалов, мата и поножовщины жили мы, мальчишки, своей особой жизнью, мало обращая внимания на происходящее. Чердаки, подвалы и лестницы были нашим миром. Конечно, постоянно играли в войну, причем одна сторона были НАШИ, а другая - непременно НЕМЦЫ. Поскольку никто играть за немцев не хотел, то каждая сторона считала, что они - наши, а немцы - другие. Двор наш из-за обилия сараев и пристроек имел множество уголков, удобных для засад.
Парни постарше гоняли голубей, обменивались ими, ловили чужих и тайком распивали водку в своих голубятнях. По вечерам они собирались группами у ворот, иногда с гитарами. Почти все они, так или иначе, занимались воровством, и атмосфера этой жизни была насквозь пропитана уголовным духом. Насколько я могу судить, таков вообще был климат в Москве в те годы.
Кумиром мальчишек был здоровенный, вечно пьяный мужик по имени Юрка, бывший борец, зачинщик всех драк. Он любил выходить во двор в майке или вообще голым по пояс, чтобы видны были его могучие бицепсы, и шел в пивную невдалеке. Там он напивался и затевал драку, неизменно оказываясь победителем. Часами он выстаивал у ворот, задирая прохожих. Среди нас ходили легенды о его силе и подвигах.
Самые скандальные и многочисленные семейства жили в подвалах. Между ними часто возникали настоящие побоища, причем иногда весь двор принимал ту или другую сторону и ввязывался в драку. В хорошую погоду выползали на солнышко какие-то бабки, ползали в пыли дети, сушилось на веревках белье, а в глубине двора, в полуподвальной комнате, жила ведьма. Самая настоящая старая безобразная ведьма с волосатой бородавкой на щеке, и нос крючком. Рассказывали, что она ни с кем не общается, даже на кухню не выходит, а готовит на керосинке у себя в комнате. Даже общим светом она не пользовалась, а сидела с керосиновой лампой. Говорили также, что по ночам она листает какие-то старые колдовские книги, которые, кроме нее, никто прочесть не может, и что-то над ними ворожит.
Действительно, много раз по вечерам, подкравшись к ее окну, можно было разглядеть сквозь грязные стекла, как она сидит у керосиновой лампы с этими жуткими книгами. Наружу появлялась она редко, и, конечно, каждое ее появление в неизменном облезлом меховом пальто и старомодной шляпе вызывало всеобщее возбуждение. Зимой мы швыряли в нее снегом, а то и льдышками, бежали за ней следом и исступленно вопили: "Ведьма! Ведьма! Ведьма!" Обычно уже у дверей она останавливалась, поворачивала к нам свой крючковатый нос и говорила плаксивым голосом: "Дети, какие вы злые, дети! Что я вам сделала?" И конечно же, возбуждала этим еще большую нашу ненависть.
Однажды летом к вечеру вдруг заметались по двору бабы, всполошились старухи: "Ведьма помирает! Ведьма помирает!" Большой толпой, превозмогая страх, сорвали дверь, ввалились к ней в комнату, напирая друг на друга и спотыкаясь о порог. "Померла, померла уж ведьма-то".
Мне ничего не было видно из-за спин, я стал разглядывать стены и потолок. Пахло, как на чердаке, - пылью и плесенью. На одной стене висела большая фотография под стеклом: молодой офицер с лихими усиками и смущенно улыбающаяся девушка в белом подвенечном платье.
Долго в этот вечер не утихало во дворе возбуждение. Стояли кучками, толковали про ведьму. Какая-то древняя бабка рассказывала: "Образованная была барыня, говорят, десять языков знала. Сразу в восемнадцатом-то году жених ее сбежал на юг, к белым, офицер был, да так и не вернулся говорили, что убили его. Она же вот все не верила, все ждала". В других же кучках толковали больше про то, что освободилась теперь комната и кому она может достаться.
Вот эту-то историю с ведьмой неотвязно вспоминал я в Лефортове каждый раз, как попадал туда. Аж корежило меня от этих воспоминаний, и никакие оправдания не помогали. Так и виделась мне она, словно живая, когда, обернувшись у двери, в своей драной шубе, говорила плаксивым голосом: "Дети, какие вы злые, дети!"
Школа наша стояла в конце улицы, на пригорке, серое четырехэтажное здание казарменного типа. Один его вид вызывал у меня неистребимую скуку. Вся система преподавания у нас возбуждает отвращение к учебе. Программы унифицированы для всего Советского Союза, утверждаются и разрабатываются в Министерстве просвещения и рассчитаны на самые средние способности, даже ниже средних. Но для слабых учеников и они непомерно трудны, а для способных - настолько скучны и однообразны, что не создают интереса и не приучают работать. Полностью исключена инициатива, своеобразие понимания от ученика требуется слово в слово повторять, что написано в учебнике. Для успевания достаточно средней памяти.
Учатся, например, в школе с семи до семнадцати лет, то есть десять лет, да потом некоторые еще пять лет в институтах. Пятнадцать лет по всему Советскому Союзу учат язык (чаще всего английский), и никто его не знает, если только не занимаются дополнительно. Кроме какого-то десятка бессмысленных предложений, никто ничего произнести не может. Еще остается в голове смутное представление об английской грамматике, но и оно исчезает, потому что не к чему его приложить. Позже на моих глазах взрослые люди - не такие способные к языкам, как дети, - за год тюрьмы или лагеря выучивали язык вполне прилично. Здесь же просто тратилось впустую время.
Особенно были мне противны гуманитарные предметы: история, литература, даже география. Они настолько пропитаны идеологией, что от них ничего не остается. Не то чтобы эта идеология в то время вызывала у меня какие-нибудь серьезные возражения, но она делала предметы убийственно скучными. В самом деле, что интересного в истории, если все это - сплошная классовая борьба и постепенный переход к социализму? Оставалось только запомнить даты каких-то сражений, восстаний и годы жизни выдающихся революционеров.
А литература? Уже взрослым, в тюрьме, я от нечего делать перечитал Толстого и вдруг обнаружил, что это же страшно интересно. А в школьные годы я обязан был писать сочинения по его произведениям, анализировать "образы" - положительные, отрицательные - и люто ненавидел Толстого. И все эти гуманитарные советские знания я механически запоминал, механически отвечал и так же механически забывал, как большинство моих сверстников. Несмотря на все это, учился я всегда хорошо, особенно же любил математику и химию. А вот каких предметов мы терпеть не могли - это рисование, физкультуру и пение. Инстинктивно мы все чувствовали, что для этих занятий нужны особые способности, склонности или хотя бы настроение, а просто так петь или прыгать, потому что это по программе положено, - смертельно противно. Советским детям не полагается никакой самостоятельности, они должны делать то и только то, что им сказано. Резвость, озорство, подвижность естественные свойства нормально развитого ребенка - советская школа стремится истребить в корне, действуя нудными выговорами, наказаниями и натравливанием родителей на детей. Никому не дают остаться самим собой, всех стремятся переделать, перевоспитать, как в заведении для малолетних преступников. Это вызывает отчаянное сопротивление молодых организмов, своеобразный протест против непризнания их личности. А поскольку формально все проводится через учителя, то его изолированное положение надзирателя вызывает к нему естественную ненависть. Возникают примерно те же отношения, что в "Бурсе" Помяловского, когда учителя и ученики - смертельные враги и класс травит учителя, как только может, он же норовит их наказать или унизить, чем только возможно.
Нужно добавить, что учителя, как и врачи, у нас самая низкооплачиваемая профессия, поэтому в учителя идут по нужде, когда человеку некуда больше устроиться, да еще неудачники или неспособные к более квалифицированной работе, И еще наивные девицы, представляющие себе эту работу идиллически. Они обычно скоро убегают, затравленные и учениками, чующими в них слабость, и администрацией, требующей формальных показателей работы и слепого выполнения директив. Словом, обычное советское производство, со всякими межрайонными соревнованиями и переходящими вымпелами.
Справедливости ради следует сказать, что есть и весьма незначительное число истинных энтузиастов-педагогов, людей талантливых и честных, однако их так мало, что это практически не меняет картины. Даже ученики чувствуют, что это какое-то исключение, и относятся к этим людям иначе. Обычно у таких учителей не жизнь, а каторга - они в вечном конфликте с администрацией, вечно стремятся преподавать как-то нестандартно, по-своему, не выполняют каких-то директив и указаний, постоянно получают выговоры и целый день с утра до ночи торчат в своей любимой школе. Инстинктивная любовь ребят к ним вполне понятна: с ними не так скучно, а главное - они сами гонимые, а не гонители. Средний же интеллектуальный уровень учителей в СССР часто ниже уровня учеников.