Юрий Домбровский - Обезьяна приходит за своим черепом
— Дорогая вещь, — сказал он с уважением, — редкая, дорогая вещь.
Дотронулся до штор и уже ничего не сказал, а только покачал головой.
Мать возвратилась с очками.
Отец надел их и быстро перевернул листок, разыскивая подпись.
— Господи, Боже мой, — сказал он в друг изумлённо. — Да ведь это!.. Берта, ты знаешь, кто это пишет?
Он хотел что-то сказать ещё, но взглянул на офицера и прищёлкнул языком. Потом прочитал письмо до конца и молча протянул его матери.
— Дорогая вещь, — повторил офицер, глядя на чернильницу, — редкая, дорогая вещь. У меня с детства наклонность к бронзе, и если бы вы... — он, как кошку, погладил бронзового сфинкса, — если бы... — повторил он. Потом вдруг спохватился и даже нахмурился. — Я сегодня буду говорить по прямому проводу с Берлином. Так вот, если вам нужно передать что-нибудь спешное...
Отец растерянно поглядел на мать — она кончила читать письмо и спокойно положила его на стол.
— Нет, чего же передавать! Как будто нечего. А? Берта? Мы ему ответим письмом.
— Ну, а вы, сударыня, — офицер повернулся к матери, — не захотите ли вы передать чего-нибудь вашему брату?
— Скажите Фридриху, что мы его ждём, — ответила мать, — и чем скорее он приедет, тем лучше.
Отец быстро взглянул на неё.
— Чем скорее, тем лучше, — упорно повторила она, не спуская с отца глаз. — Это я вас прошу передать от нас обоих.
— Хорошо! — сказал офицер, и рот его слегка дрогнул. — Передам от вас обоих.
— И потом вот ещё что, сударь, — мать секунду подумала, — вам понравился наш чернильный прибор, а у нас в семье такой обычай: если гостю, дорогому гостю, потому что вы приносите нам весть о моём пропавшем брате, — подчеркнула она, — что-нибудь понравится...
— Ну что вы, что вы! — радостно забеспокоился офицер. — И потом же вы меня совсем не знаете... С какой же стати?.. А вот, я вижу, вас интересуют библейские сюжеты! — он обрадованы о кивнул головой на розовых ангелов с гусиными крыльями. — Я вывез из Галиции недурную коллекцию старых византийских икон, так я сегодня же вечером пришлю их вам...
— А что, сударь, — вдруг спросил Ганка, — вот эту коллекцию икон, что вы вывезли из Галиции, вам тоже подарили? — Он стоял около двери, и лица его не было видно.
Офицер вздрогнул и остановился.
— Что такое? — спросил он с недоумением и даже с лёгкой оторопью.
— Иконы, иконы, византийские иконы! — настойчиво повторил Ганка. — Их вам тоже подарили в Галиции? Вы зашли в церковь, похвалили их, и священник сказал: «Дорогой господин офицер, — не знаю, к сожалению, как вас следует именовать, — возьмите, будьте добры, на память эти иконы, раз они уж вам так нравятся. Почему-то мне кажется, что они теперь всё равно не удержатся». Так, что ли?
Офицер уже понял и смотрел на Ганку неподвижно и прямо, тяжёлыми, белесоватыми глазами.
— Вы большой шутник! — выговорил он, отчеканивая каждое слово. Извините, я тоже не имею чести знать вашего имени... Да, эти иконы мне тоже подарили! Довольно с вас этого?
Тогда Ганка вышел вперёд.
Маленький, худой, в узком сюртуке, тесно обтягивавшем всё его тщедушное, птичье тельце, он выглядел, по правде сказать, очень жалким и даже смешным рядом с тонкой, точно вылитой из металла, крепкой фигурой офицера.
Притом ещё он весь дрожал. Не от страха, конечно, а от возбуждения, ярости и усилия сдерживаться. Но я знал: сдержаться он уже не мог, раз он начал, должен был говорить до конца.
Он был страшно нервный, этот Ганка, нервный, вспыльчивый и злой, и когда ненавидел кого-нибудь, то ненавидел уже рьяно, всеми силами души, всеми помыслами и желаниями, и молчать тогда ему становилось не под силу. Его ненависть всегда была силой активной, действенной, не знающей преграды. Под влиянием её он дрожал, извивался всем телом, корчился как от стыда, и сам не знал, что и как он сделает в следующую минуту.
— У вас очень много друзей, — пробормотал он, дрожа.
Офицер подошёл к нему вплотную.
Так с минуту они молча стояли друг перед другом.
Лицо офицера, тяжёлые серые глаза, тонкие, фиолетовые губы — всё это было неподвижно и сжато. Ганка дрожал, менялся в лице, но глаз не опускал и на офицера смотрел дико и прямо.
— Да! — что-то решил наконец офицер и спокойно повернулся к отцу. Как звать этого господина?
— Боже мой... Господа, господа! — засуетился отец, как будто выведенный из тяжёлого транса. — Разве так можно? Это мой помощник, доктор исторических наук Владислав Ганка, у него бывает...
— Я вижу, что у него бывает, — жёстко улыбнулся офицер. — Так вот, господин Ганка, меня зовут Иоганн Гарднер, полковник государственной тайной полиции. Теперь вы знаете, с кем имеете дело. Я думаю, что сейчас нет смысла продолжать этот разговор, но обещаю вам, что мы встретимся и тогда поговорим обо всём как следует. О дружбе, о вражде и о прочих интересных вещах...
И он совсем уже двинулся к двери, но вдруг остановился опять.
— У меня много друзей, — сказал он, уже не сдерживая угрозы, — но имейте в виду, что и врагами я никогда не пренебрегаю!
— Это оттого, что вам в них очень везёт, сударь! — быстро ответил Ганка.
— Немецкому офицеру во всём везёт! — жёстко улыбнулся Гарднер. — И во врагах, конечно, прежде всего. Но мы их не боимся. Мы делаем с ними вот! — и он разжал и снова сжал кулак. — Раз, два, три — и нет! Мокро!
— Я видел это, — сказал Ганка, и голос его вдруг пересох и прервался, — там, на перилах Королевского моста...
— Ах, вот как! Вы, значит, уже и там были! — многозначительно воскликнул офицер и вдруг повернулся к матери. — До свиданья, фрау Курцер, спасибо за дорогой подарок, но я боюсь, что этот странный господин с чешской фамилией укусит меня за палец.
— Слушайте, господин Гарднер, — сказала мать сердечно и просто, — у доктора Ганки тяжёлые нервные припадки, во время которых он не сознаёт, что и как он делает. Иначе он бы понял, в какое положение он нас ставит...
— И эти нервные припадки случаются у него тогда, когда он увидит мундир немецкого офицера? — уже без улыбки спросил Гарднер. — Не беспокойтесь, Я вполне понимаю состояние доктора. До свиданья, господа, мы с вами ещё увидимся!
Он вышел из комнаты, высокий, прямой, стройный, и отец даже не догадался его проводить.
Тогда мать опустилась на диван и сжала руками виски.
— Что вы наделали, Ганка! — сказала она глухо. — Что вы только наделали! И к чему всё это!
— А, собака! — вдруг закричал Ганка и кулаком погрозил портьерам. Немецкий шакал! Ты сюда пришёл грабить, срывать с окон занавески!.. Погоди, погоди! Скоро вас!.. Скоро вас всех! — он замолчал, весь дрожа и извиваясь.
Мать встала и тихо погладила его по голове.
Он стоял, закрыв глаза и запрокинув голову, как человек, стремящийся поймать ртом дождевую каплю.
— Бедный! — сказала мать.
Тогда Ганка очнулся, глубоко вздохнул, свёл и развёл руки, посмотрел на мать, на отца и вдруг слабо улыбнулся.
— Бедный! — повторила мать с тихой лаской. — Идёмте, я вас хоть чаем напою. Ланэ теперь в столовой с ума сошёл от страха. А ты, — она взяла меня за плечи, — спать, спать и спать!
Наутро я узнал две новости. Первая: к нам приезжает брат матери, дядя Фридрих, которого я никогда не видел. И вторая, с ней связанная: так как у дяди слабое здоровье, через неделю мы переезжаем на дачу.
А дня через три случилось и самое главное.
Глава четвёртая
И вот как это произошло.
В тот день с утра мать готовилась к переезду и упаковывала фарфор.
Отец сидел в кресле и курил.
Мать несколько раз пыталась с ним заговорить, но на вопросы её он отвечал односложно, а то и совсем не отвечал, ограничиваясь кивком головы; если же приходилось всё-таки говорить, то он болезненно морщился, цедил слова сквозь зубы, да притом ещё так, что и разобрать-то можно было не всё.
А день, как нарочно, выдался ненастный, серенький; шёл мелкий, противный дождик, да и не дождик даже, а просто стоял пронизывающий, неподвижный туман, такой, что сразу же, как мокрая паутина, осаждается на кожу, на лицо и одежду. Листья деревьев, кусты, трава, самое небо даже всё было мокрым, тусклым, как будто вылитым из непрозрачной, тяжёлой массы.
В такие дни отец с утра забирался в халат, надевал туфли, круглую чёрную шапочку и возился с латинскими изданиями классиков. Вот и сейчас у него был томик трагедий Сенеки, но книга лежала на коленях, а он откинулся головой на спинку кресла и закрыл глаза. Лицо у него было утомлённое, невыразительное, нехорошего, землистого цвета.
— Надо будет взять с собой и твои коллекции, — вдруг сказала мать, — вот о чём я думаю всё время! Но как? Ведь это — два таких огромных ящика... Разве попытаться...
Отец сидел по-прежнему молчаливый и отчуждённый от всего, и глаза у него были закрыты.