Тоннель - Яна Михайловна Вагнер
Он разлепил сухие губы и попробовал заговорить, но ничего не вышло — ни слова, ни даже звука. И пока он старался вернуть себе контроль над непослушным языком или хотя бы над горлом, потому что говорить было даже не обязательно, можно ведь было просто застонать достаточно громко, чтобы они услышали и поняли, что он проснулся и все чувствует, и сделали ему еще один укол, — так вот, пока он пытался это сделать и почти смог, правда почти догадался уже, как дышать и как повернуть голову, чтобы получился звук, он увидел справа щербатую бетонную дверь с цифрами 0-61, нарисованными масляной краской, узнал запах бензина, разлитого масла и свою оранжевую машину, разбитую и мертвую, и вспомнил.
Это ведь даже не его была идея, он не собирался этого делать. Красный загорелся прямо у них перед носом, самый поганый момент, когда вот так загорается красный, и ты думаешь — проскочить или не надо, успеешь или нет, и эти идиоты, конечно, сразу завопили сзади — поехали, ну чего ты, но он не поехал. Он нажал на тормоз и остановил машину. А потом они стояли, стояли, и эстакада впереди была пустая, и девчонки хотели писать, и все толкали его в плечо и говорили — нету же никого, смотри, ну чего мы как бараны, и он здорово на них разозлился, потому что один из всех был трезвый и должен был терпеть их, идиотов, пока они допивали свое вино, ныли и ругали его, но все равно не поехал, потому что горел красный. Может, надо было поехать тогда, в тот момент, но горел красный, все время горел красный, и никто вокруг тоже не двигался, все ждали. И только когда начали закрываться ворота, тяжеленные каменные створки поползли навстречу друг другу медленно, с хрустом, как в кино про Индиану Джонса, и с потолка посыпался песок, вот тогда они все заорали разом, и кто-то крикнул — давай, ну давай, проскочим, и он повернул ключ, топнул на газ и рванул, потому что ворота были совсем рядом и закрывались медленно, они должны были успеть, он уверен был, что успеет, он ведь не знал про решетку.
И выходило, что он не виноват, не хотел и точно не поехал бы, если бы не этот крик, надо было просто вспомнить, кто именно крикнул, когда начали закрываться ворота, если б он только мог сейчас вспомнить, кто это был, кто из них. Не я, думал он, лежа на спине, это не я. Ему было холодно и страшно хотелось пить, и очень жалко было их, всех троих, правда очень жалко. После решетки он не видел их и не знал, как они теперь выглядят, и даже когда заглянул в машину, все равно почти ничего не разобрал и не понял, кроме того, что больше смотреть не надо. Но зато он увидел кость, которая торчала у него из предплечья, собственную белую кость. И такого он точно не заслужил, такого никто не заслуживал, и наказывать его вот так было не за что.
На свою левую руку — жуткую, раскаленную, весом в сто килограммов — он тоже смотреть не стал. Она лежала на асфальте отдельно, рядом, примотанная пластырем к жесткой теннисной ракетке, и похоже, что-то плохое творилось с этой чужой рукой, которая больше не имела к нему отношения, которая ужасно ему мешала, и дело было не только в боли — ему показалось, что она пахнет. Неправильно, гадко, едва выносимо. Причина запаха могла быть другая, он раз двадцать читал, что как раз такой сладкий мерзкий запах исходит от смерти, и это был самый очевидный и трезвый вывод — что пахнет не он, потому что он живой, и даже раздавленная рука его живая, снабжается кровью, соединяется с плечом. Но запах был здесь, совсем рядом, и терпеть его становилось так же трудно, как и боль.
Встревоженный маленький стоматолог забыл о грязном асфальте, чего не позволил себе даже во сне (именно поэтому у него так ныла спина и свело шею), и лежал теперь на животе, пачкая светлую рубашку и чувствуя щекой мелкие шершавые камешки и песок, потому что ему очень надо было заглянуть под машину. Ему казалось, что, если кот увидит его, если они встретятся глазами, его гораздо легче будет уговорить. Кот был старый, обидчивый и никогда еще так долго не сидел в переноске. Он вообще не любил переноску и очень обижался даже после короткого похода к ветеринару, не приходил на диван и отказывался от еды, прятался в шкафу и линял на шерстяные докторовы водолазки. И лучшим способом преодолеть эту старческую обиду было не приставать к нему, оставить в покое и подождать. Только вот возможности этой у доктора сейчас не было. Он вспомнил, как прошлой зимой случайно оставил кота на лестнице — пошел выносить мусор, неплотно прикрыл дверь и не заметил, что кот вышел следом, и как спохватился только через два часа, прямо посреди ужина, и пробежал двенадцать этажей, пролет за пролетом, прекрасно понимая, что кота уже выставили на улицу, кто-нибудь поддел его ногой и выбросил за дверь, а он ни разу не видел снега, ничего не знал про собак и почти разучился прыгать. Потом он нашел его внизу, у почтовых ящиков, и какая-то бабушка даже постелила ему тряпочку и поставила блюдце с тремя рыбьими хвостами, в тот раз все обошлось. Но набитый автомобилями тоннель длиной в три с половиной километра — не двенадцать этажей, людей в нем гораздо больше, и среди них наверняка найдутся такие, кто может обидеть домашнего кота, домашних котов обидеть легко. Его обязательно надо было уговорить, пока он был еще здесь, на маленьком пятачке между гермодверью и решеткой. Успокоить, чтобы он не убежал и не потерялся в длиннющей опасной трубе.
— Ну что ты, — ласково сказал доктор в пустоту, в непрозрачную тьму за скошенным передним колесом. — Не бойся, все хорошо.
Мальчик-Фольксваген повернулся на голос и узнал щуплого бледного человечка, который четыре часа назад привязал его руку к теннисной ракетке и, кажется, спер часы. Хотя нет, часы он вернул, но в скорую почему-то звонить отказался, копался в своей аптечке, как будто видел ее в первый раз, и все делал так неловко, что ни на какого доктора похож не был. И все-таки стремный заморыш не сбежал, как остальные, и, единственный, до сих пор торчал возле его решетки, а ему было слишком страшно и слишком больно, и нужно было, чтоб ему принесли попить и сделали укол и чтобы кто-нибудь поговорил с ним про руку и сказал, что бояться нечего, и скоро все закончится, и что пахнет не он, ерунда какая, ну конечно, пахнет не он.
— Все нормально, я здесь, — тепло сказал человечек, и молодому Фольксвагену от этих слов