Гарвардская площадь - Андре Асиман
Мне сделалось интересно, что он думает про меня. Разгадал уже или нет? Впрочем, знать это хотелось не особо.
Подошел официант, спросил, налить ли нам еще вина.
– Чуть попозже, – ответил Калаж, едва ли не оскорбленный тем, что ресторанное начальство разводит его на вторую порцию. – Вы не видите, что я еще не допил?
Тем временем официантка забрала у нас пустую миску из-под крылышек, но моментально вернулась и принесла другую, до краев наполненную тем же самым.
– Нам еще несколько штучек не повредит, – заметил Калаж.
Вскоре появился и его приятель, которого он бросил в кафе «Алжир».
– Опять он. Пошли отсюда.
А мне «Цезарион» как раз начинал нравиться. Я распробовал бутербродики, да и куриные крылышки были вполне ничего.
– Тут уже ничего больше сегодня не будет.
– В каком смысле?
– Всех женщин разобрали.
– А вон та, которая прислонилась к колонне? – показал я с единственной целью – побыть здесь подольше.
– Она здесь работает.
Никто не заставлял меня уходить с ним вместе, но я все же ушел. Оказавшись на улице, в свете раннего вечера, он пробормотал по-французски:
– Терпеть не могу щасливые часы.
Дело шло к закату. Никогда я не любил закаты на Гарвардской площади, никогда не любил Маунт-Оберн-стрит, особенно по воскресеньям ближе к вечеру, когда ее утомленно-ущербный свет и ее зашторенный, городской новоанглийский облик приводят на ум смесь истаивающего богатства, подспудного ветшания и укромных топотков в тихих домах престарелых, где сразу после ухода воскресных посетителей на стол подается ранний ужин. Маунт-Оберн всегда была символом занюханных задворок Кембриджа, а теперь, с отъездом студентов, ее пустынные тротуары и уродское здание почты выглядели серыми и бессчастными, точно вдовствующая королева без куафюры.
Меня одолевала нервозность, нужно было возвращаться к чтению. Кроме того, Калаж начал хватать меня за пуговицу, а мне это не нравилось.
Внезапно – мы еще были на лестнице и поднимались к выходу – он протянул руку и пожал мою.
– Время пролетело быстрее, чем я думал. Пора мне в такси.
Он, похоже, прочитал мои мысли. Такое отрывистое завершение разговора было вполне в его духе. Потом легче попрощаться.
– Может, еще увидимся. Bonne soirée[3].
Чик!
Домой я пошел не сразу: потянуло обратно вниз, в «Цезарион». Ел я всегда мало, того, что дают на «счастливый час», вполне хватит до конца дня, если слопать еще крылышек. Однако, проведя внизу всего несколько секунд, я отчетливо почувствовал себя не в своей тарелке. Не то общество, не то место. Без Калажа и ненастоящей Франции, которую он проецировал в тот день на все вокруг, я почувствовал себя неловко, неприкаянно. Все тут выглядели завсегдатаями, мне же нужно было, чтобы они видели, как я разговариваю с кем-то – с человеком, который здесь как дома и достаточно прожил в маргинальной зоне, чтобы не чувствовать себя неуютно и даже непорядочно, если его застукают за таким вот крохоборством. Мне было даже не собраться с духом, чтобы съесть еще одно крылышко. Когда бармен принес мне бокал красного, миска с крылышками уже исчезла. Будем надеяться, ее скоро наполнят снова. Однако большое блюдо с бутербродиками тоже унесли. Я не сразу сообразил, что «счастливый час» закончился, а вино, когда я наконец спросил у бармена, сколько с меня, успело подорожать вдвое.
В полном расстройстве я вернулся на Площадь и зашагал к Лоуэлл-Хаусу. Запертые ворота вызвали новый приступ одиночества и ностальгии. Но что, если Калаж сидит в своем такси неподалеку от Площади и заметит, как я бреду к Лоуэлл-Хаусу: хотелось ему показать, что мир, в который я сейчас направляюсь, бесконечно далек от оравы обтерханных стервятников, готовых запихать в глотку все, что им выдадут вместе с дешевым бокалом бледного красного вина за доллар и двадцать два цента. Я злился. Хотелось, чтобы он мне позавидовал, – возможно, мне нужен был чужой взгляд, чтобы самому взглянуть с некоторой снисходительностью на собственную жизнь и не увидеть, что, как и многие из тех, кто остался на август в Кембридже, я тоже докатился до дешевых кабаков. Возможно, хотелось доказать ему – а через него и себе, – что я еще не так низко пал, что, какой бы привилегированной ни была когда-то моя жизнь в Александрии, я нашел способы оставить в прошлом и Ближний Восток, и Европу, и обрел если и не новый дом, то хотя бы новое место в мире, который для любого, кто не слишком в этом разбирается, способен сойти за аристократическую усадьбу. Я не мог себе позволить называть это домом, потому что знал: скудная щепотка привилегий, которую Гарвард отвешивает таким, как я, может быть отобрана в мгновение ока одним росчерком винтажной ручки «Монтеграппа» Ллойд-Гревиля: и тогда в середине января я снова окажусь на улице.
Я шагал по безлюдному, мощенному камнем тротуару, направляясь к запертым воротам Лоуэлл-Хауса, и знал, что на миг позволил себе унестись в уютные детские воспоминания о давних летних месяцах в Египте, где перед самым ужином ты принимал душ, переодевался в чистое после дня, проведенного на пляже, и принимался ждать, чем в этот вечер одарит тебя жизнь. Я смотрел сквозь запертые ворота, передо мной расстилался совершенно пустой травянистый дворик, где несколькими месяцами раньше я сидел и