Павел Крусанов - Ночь внутри
Мы жили на сухарях и вобле. Иногда, в довесок к пайкам, Хайми подкармливал нас то хлебом, то маслом, то яйцами - тем, чем расплачивались с его отцом хворые окрестные мужики. Сергей был нашим добрым ангелом и возился с нами, будто мы - последние люди на пустой земле, и от нас должны произойти новые народы. Он пытался искать следы моей мачехи - расспрашивал проезжих людей, гонимых со своих мест войной, голодом и разрухой, говорил с мужиками и бабами из ближних деревень, проскочившими на рынок мимо солдатских кордонов, - но до самой осени не мог напасть на ее след. Только в октябре Сергею Хайми повстречался человек, который заставил его пожалеть об упорстве, с каким он извлекал на свет Лизину судьбу.
Это был крестьянин, приставший недавно к мельновскому продотряду. Его нога попала под тележное колесо - перелом лечил Андрей Тойвович Хайми. Родом мужик был из-под Новгорода, из какого-то большого села. Вот его рассказ.
Однажды в начале лета на сельской площади объявилась женщина, босая, в сносившемся городском платье. Ум ее был помрачен - лицо без конца улыбалось, хотя дети швыряли в нее грязью и свистели в уши. Она ходила по избам, выспрашивая про какого-то бородача, и почти не понимала слов, если кому-то, тыча в собственную бороду или бороду соседа, вздумывалось с ней шутить. Полдня она слонялась от двора к двору, а вечером, узнав путь до ближайшего селения, ушла за околицу. О ней бы не осталось памяти - сколько нищенок плутало тогда по русским проселкам, - но назавтра ее увидели снова. Она опять таскалась по дворам с расспросами о бородаче и не узнавала лиц, словно забрела сюда впервые. Потом, справившись о дороге, которую ей уже указывали вчера, отправилась в соседнюю деревню. А на следующий день - та же притча... Так стало повторяться чуть ли не каждое утро - дурочка кидалась ко всем встречным в надежде узнать что-нибудь о никому неизвестном человеке, иногда ночевала (ее пускали на сеновал или в дровяник), а потом неутомимо шагала к указанному большаку. Однажды узнали: она доходила до соседей, стучалась в избы с тем же вопросом и под свист ребятни возвращалась на путь, каким пришла - ведь она просила указать ближайшее селение, и ее отправляли на большак, не подозревая, что с той стороны она и появилась. Так топтала она из конца в конец одну дорогу, думая скудной головой, что идет все время вперед. Память ее не держала лиц и примет округи, все на пути казалось ей новым и незнакомым. Потом она привыкла узнавать путь ногами и перестала выспрашивать дорогу, выходя на свою закольцованную колею без подсказки. Тогда она, видимо, спятила окончательно. Сельчане к ней привыкли и стали держать за свою деревенскую дурочку, но все разом завернули ее от своих ворот, когда однажды выяснилось, что она - сифилитичка. Однако какое-то время она продолжала мелькать под окнами, приставая с расспросами о своем бородаче и ночуя в огородах, потом пропала, и случайно была найдена мужиками в кустах у большака с выгрызенным собаками животом.
Это все, что знал продотрядчик. И еще он знал, что странницу звали Лиза. Теперь ты понимаешь, почему Семену было удобнее посчитать ее погибшей безвестно? Чем страшнее ее судьба, тем больше на нем вины. Чем страшнее смерть, тем больше спросу с тех, кто позволил этому случиться, кто вернулся слишком поздно и таким диким образом, что никто в городе не посмел поставить им в вину то, что ставлю я!..
Семен объявился следующим летом... Вернулся сам и вернул домой моего отца. Семен привез его в ящике из-под английской динамомашины (так перевел надпись на дощатой стенке Сергей Хайми), - отец лежал там, пересыпанный солью, босой, с двумя Георгиями на дырявой груди. Щека его была прострелена, и кожа расползлась на скуле. Он вонял, как воняет протухшая от недосола рыба. Когда его вытаскивали из ящика, на траву сыпались жуки с черно-оранжевыми спинками...
Николай ВТОРУШИН
Пауза. Тяжелая, как вдох без выдоха. Она подступает к горлу, и хочется выдохнуть. Хочется выдохнуть.
- Вы сказали, что они вернулись?
Анна ЗОТОВА
- Что? Ну да, вернулись.
Николай ВТОРУШИН
- Значит, война для Семена тоже закончилась.
Анна ЗОТОВА
- Как бы не так! Он закопал Михаила и сразу поехал в Запрудино - одну деревеньку под Мельной. Там он с винтовкой гонялся огородами за каким-то парнем и, говорят, пристрелил бы, если б тот не изловчился сигануть к лесу. Зачем ему сдался этот парень?!. После, не заглянув домой, Семен умчался обратно в свою дивизию и нарубился с поляками вдосталь.
7
Михаил ЗОТОВ
- Первая смена, завтракать, ёштвоюдвадцать!..
Медсестра смеется. Пробуждение - как возвращение из обморока. Веки еще тяжелы, они мешают глазам смотреть на радость молодого тела, на вздутый шарами санитарный халатик, стягивающий веселую сестричку. Душа не слышит призывных токов девы, распутные помыслы придушены транквилизатором - самым верным холуем нравственности.
Когда в палате тишина, можно расслышать шелест. Это звучит за окном за решеткой, за мутным стеклом - сырой серый мир. Хорошо, что сейчас осень, хорошо, что стекло грязное, в муаровых дождевых подтеках, хорошо, что мир ветшает, что он уже очень глухой и хворый, как гниющий колодец - тщедушие природы уравновешивает тоску сердца.
Гитарный аккорд в соседней палате надламывает тишину. Кто-то голосом вторит ему простуженно и едко. Под веки в миллионный раз вплывает грязный аквамарин стен, ржавые разводы на потолке... С потолка слетает бесцветная пыль и порошит глаза. Можно опустить взгляд и попытаться составить мысль: я не самая жалкая тварь в этом зверинце - но доказательства, ловкие шельмы, проскальзывают мимо.
В поднадзорной палате, кроме меня, - еще пятеро. Двое спят. Они спят всегда, покидая постель только для заправки организма кормами, аминазином, галоперидолом и для опустошения кишок. Камушкин с недельной щетиной и белой горячкой уже встал и аккуратно, по-солдатски, заправляет койку. В углу, спустив на пол тощие ноги, прозябает тихий шизофреник Авва. У него ввалившийся темный рот и пальцы, которые пляшут канкан и никогда не знают покоя. Авва смотрит на соседа - помешанного глухонемого мальчика с остреньким заячьим лицом, - тот свешивает с койки голову и шумно блюет в белый эмалированный горшок. На горшке номер - 7. Номер ничего не означает.
- Перекурил с вечера, - комментирует Камушкин. - Докуривать хмырю не давать, бычки в параше топите - задолбали по утрам серенады...
Мальчик с заячьим лицом хрипит и сплевывает в горшок тягучую желчь.
Шелестела занавеска. Ночь. Я проснулся от голоса - дед опять бормотал в своей комнате. Громко - пауза - всхлип - еле слышный шепот. Повернул голову: на часах - без четверти три... Тапки забились под кровать. Я пошел босиком, по холодному полу, под стон паркета. Когда включил свет, дед молчал. Он сидел на кровати, сбросив одеяло, и глаза у него были как ртуть.
- С кем ты разговаривал?
- С Мишкой.
- Что?.. Я спал.
- Не ты... - Глаза деда смотрели мимо всего.
Очнулся по прихоти желудка еще один обитатель поднадзорки. Он лежит неподвижно, вытянувшись и окостенев под байковым одеялом. На лице его улыбка, вздутая, похожая на липкого, влажного зверька. Он смотрит в потолок и моргает, ему мешает тяжелая слеза, налившаяся в углу глаза.
В палату входит Сережа - надоевший гость из соседнего зверинца. В его груди трепещет глупое, доброе сердце, оно придумало для него долг заботиться о новичках, и новички сносят его заботу, как положенную неотвратимую мyiку. Сережа ставит на стол перед медсестрой поднос с алюминиевыми мисками; в мисках - манная каша, комковатая, как облако. Сережа садится на край моей койки и обжигает взглядом стены.
- Авва не пристает? - щебечет он.
Молчание. Медленно движутся опухшие веки.
- Если будет приставать - бей по голове. Авва! Авва!.. - Сережа трясет в воздухе нестрашным кулаком. - Смотри у меня! - И выбегает из палаты....
Хочется выть, как воют быки и медведи, но за это привязывают простынями к койке.
На короткие и однообразные минуты яви просыпается последний из вечноспящих. Кончает блевать глухонемой мальчик - теперь он затравленно озирается, протаптывая канавку на полу между стеной и окном - туда, сюда... Если попасть в ритм, по очереди закрывая глаза - то один, то другой, можно никогда не увидеть глухонемого. Если закрыть сразу оба глаза...
Дед поседел за один месяц, он стал совсем белым, как полярная куропатка, - поседели борода, брови и даже ресницы. Теперь он говорил почти каждую ночь. Когда наступало утро, он замолкал - его брат уходил, как уходят люди, через дверь, в коридор.
Камушкин с аппетитом уписывает кашу и матерно ее хвалит - его языку тесно. Мокрый зверек ползает по лицу идиота. За окном - шелест... Глухонемой ловит глазами вздутую улыбку, его брови летят на лоб, и он жалобно верещит:
- Дык-к, дык-к, дыык-к, дык-к-к...
Камушкин давится кашей.
- Ишь раскудахтался, заебыш! - говорит он, утирая с подбородка разбрызганные слюни.