Сергей Эфрон - Автобиография. Записки добробольца
У обоих Рабиновичей глаза источали патоку, в то время, как грудь ломилась от сдерживаемого вопля:
— Вагоны!
— Мы так рады, господин капитан, услужить лишний раз. Ах, мы так рады. Мы привыкли к вам, как к родному сыну. Все в доме к вашим услугам. Но, позвольте спросить…
господин Рабинович глотнул воздух,
госпожа Рабинович глотнула воздух, — как на счет тех вагонов, о которых мы уговаривались с ротмистром Лебе? Два товарных вагона.
— Как уговаривались, так и будет. В 4 утра казенные подводы перевезут ваше имущество в два вагона, уж приготовленных и прицепленных. Я отряжу вам в помощь несколько солдат. В час закончим погрузку.
— Ах, господин капитан, как вы меня успокоили. Ах, господин капитан, как благодарить вас, но…
— И еще, — капитан посмотрел прямо в глаза Рабиновичу, — хозяйкой нашего прощального вечера мы просим быть Сарру Исааковну.
Сказал и зашуршал ногой по полу обратно, к себе.
В саду вьюны, а в поле метелица. В сторожке потрякивание и покашливание, а в поле трое на перекрестке.
Сыпал снег, посвистывал ветер у штыков, поскрипывали шаги. Куда ни глянь снежные зыби. О чем ни подумай холодно. Ох, холодно, отходим, устали, поспать бы, погреться бы. Пожалел бы кто. За сотни верст те, что пожалеют.
— Который час, Володя?
— Девять, три часа до смены, мать их перетак!
— Табаку нет?
— Говорю же тебе, что нет. Не веришь?
— Пожалуйте, господин прапорщик, махорочки заусайловской.
— Спасибо, Лукин. Холодно? А?
— Лютая погодка, господин прапорщик.
— Царской бы. А?
— Самое время хлебнуть горячего.
У Лукина мысль гвоздем: Орловская позади — удирать пора. Деревня Быкова второй двор от околицы. Только боязно очень. Латыши,[55] сукины дети, раз два — в расход пустят. Если бы не латыши, пробраться можно бы. И у Василисы, верно, латыши стоят. Эх, Василиса, Василиса! Кабы не она — все бы нипочем! Сама смерть нипочем.
У Володи мысли другие. Нужно и — крышка. Все просто, как ладонь на солнце. Раз доброволец — воюй, забудь весь мир и воюй. Отступаем, — и это ничего. Тыл заедает, — это хуже. В Москве и до тыла доберемся. А сейчас гляди в оба за винтовкой, за солдатами, в снежную зыбь. Если же убьют… но об этом думать нельзя. Под запретом.
Не дано троим видеть дальше десяти шагов. Будь им дано — увидели бы длинную, длинную сизую ленту, как судьба медленно надвигающуюся. А загляни они в завтра — увидели бы три трупа, лежащих неподалеку от перекрестка и наполовину занесенных сыпучим снегом.
Так стелется дым над горящим торфяным болотом. Не видно огня, а душные клубы, гоня тучи мошкары, ползут и ползут на десятки верст. С испуганным кряком летят оголтелые утки, угоревшие жирные шмели валятся в траву, с тревогой поглядывает до бровей заросший лесник на багровый круг солнца: окопать бы пожар, да рук не хватит. Господа офицеры курили. Саженная скатерть уже покрылась проказой пятен. Пушка граммофона выбрасывала чей-то могучий бас. Вилки, ножи, бутылки, стаканы, челюсти и голоса старались перекричать друг друга. Ножом по стеклу прорезал звуковую поверхность женский визг и смех.
— Раз ехал в поезде один военный,Обыкновенный,Глупец и фат.По чину был всего он лишь поручик,По виду ручек —Дегенерат.Сидел он с края,Все напевая,А мы все пили, пили, пили, пили ром…
— К черту, Лебе. К черту! Оскорбление офицерства. Большевицкая песня. Не желаю.
— Нет. Нет. Нет. Пусть поет! Я приказываю. Я дама. Пусть поет.
— Марья Николаевна!
— А мы все пили, пили, пили, пили ром…
— Где же ваша Саррочка, капатуся?
Был мрачен капитан. Так мрачен, что его соседка в фисташковом платье, с набеленным лицом и пунцовыми губами, обозвав его медведем, обратила все свое внимание на краснощекого корнета с помутневшим взором. Соседку звали Ларисой, но непослушный язык корнета твердил восторженно:
Ралиса!
Потная рука толкала ее колено и грязный сапог вконец перепачкал шелковую туфельку.
Забытый граммофон предсмертно хрипел. Потемневший лик генерала-аншефа Лотохина с благосклонной улыбкой царедворца взирал на присутствующих. В громадной клетке на окне судорожно бились разбуженные канарейки. Капитан встал и, медленно волоча свою ногу, направился к двери.
В это же время на взмыленной лошади скакал к городу всадник. Свистела нагайка по мокрому конскому заду, выплывали из снежного морока телеграфные столбы, хлюпала лошадья селезенка и звонко цокали подковы по окаменевшей дороге.
Все было уложено еще за неделю. Оставили лишь самое необходимое, без чего обойтись нельзя и что можно втиснуть в баулы, корзины, сундуки за минуту до отъезда. Так предполагали, но необходимого и забытого оказалось столько, что не хватило ни корзин, ни чемоданов и вещами уже начинялись мешки, принесенные с мельницы. Хрустел нафталин, носился пух, вороха тряпья складывались, перекладывались, втискивались. Тринадцать Рабиновичей — родственников близких и дальних, собравшихся со всего города, помогали в укладке. Все они рассчитывали вселиться в два товарных вагона. Топот, гомон и шепот, вздохи, советы, споры заполняли вывороченные комнаты. Комоды, шкафы, сундуки и чемоданы открыли удивленные пасти. Одни пасти изрыгали, другие — поглощали. На мраморном постаменте бронзовый атлет занес молот. Серебряная дощечка гласила:
«Дорогому хозяину — благодарные рабочие». Под благодарным рабочим сидел в кресле Исаак Рабинович. К нему то и дело подходили, что-то спрашивали, что-то советовали; он на все кивал утвердительно, поминутно вытирая белым платком потный лоб. Судорожный, обморочный страх отравил его рассудок. Вместо того, чтобы приказывать и действовать, он прислушивался к содроганиям сердца и глотал горькую, желчную слюну.
Но верная подруга его Роза Рабинович была на своем посту. Мысль и язык ее работали без перебоев. Острый глаз видел все и всех.
— Яша, Яша, что вы делаете? Ножи и вилки заворачиваете в атласное платье! Для этого есть скатерть. Тетушка Реря, канделябры останутся здесь — они не серебряные. Моисей, не трогайте фигуру, пусть они подавятся своей благодарностью! Андрюша, еще веревок!
Шелковое платье шелестело повелительно. Шелковое платье казалось генеральским мундиром. На шелковом платье обозначились темные пятна трудового пота.
И… вдруг все оборвалось. Развороченный улей затих, как колесо мотора, переведенное на холостой ход. Госпожа Роза Рабинович оборвала приказание и замерла, уставив указующий перст на один из мешков.
В комнату, волоча простреленную ногу, вошел капитан.
Она была маленькая и тоненькая. Ей было девятнадцать лет, но казалось меньше. Черный волос, черная бровь и скверная, как у осеннего листа на солнце, бледность. Худые руки с розовыми локотками, почти плоская грудь, а рот горьковатый и надменный — смесь немощи и каприза, болезни и избалованности. Она лежала на диване в дальней комнате, прикрытая пушистым пледом. Голова ушла в подушку, тело было неосязаемо под гористыми складками пледа. Звякал тяжелый маятник старинных часов, ветер стучал ставней, пахло валерьянкой и пудрой. От нее скрывали происходящее, но она чувствовала. Не спала и тихо плакала.
Разговор был краток. Разговор был очень краток. Капитан подошел вплотную к госпоже Рабинович и дохнул ей прямо в лицо смрадом водки, лука и пива.
— Мы ждем Саррочку. Где она?
— Господин капитан, бедная девочка так больна, так больна…
Сердце ломилось от сжатого бюста, трещал корсет. Бледнели мокрые щеки госпожи Рабинович.
— Я должен Вас предупредить, сударыня, если не сдержите своего слова — вы, не ждите, чтобы сдержали мы. Не ждите вагонов и подвод.
Господин Исаак Рабинович очнулся. Господин Исаак Рабинович поднялся со своего кресла и с легкостью необычайной побежал в дальнюю комнату.
Три минуты молча ждал капитан, опираясь на палку. Три минуты лепетала бессвязно, ломала руки и трещала корсетом госпожа Рабинович, а через три с половиной вводил капитан дрожащую бисерной дрожью Сарру в табачную мглу столовой.
Прапорщик Дроздов нагружал последнюю штабную подводу. Суетились в темноте солдаты, ржали лошади, топотали сапоги по опустевшим комнатам, предоставленным сквозняку.
Дверные надписи издевались:
«Вход по докладу», «Нач. Дивизии», «Дежурный телефонист», «Служба связи», «Адъютант», «Курить воспрещается», «Плевать воспрещается», «Громко не разговаривать».
Все курили. Все плевали. Все громко бранились.
— Бородин, мать твою перетак! Я тебе что приказал? Машинки вместе с делами. А ты их, осел, куда угробил?
— С консервными ящиками, господин прапорщик.
— Сейчас же перегрузить! А этим что нужно? Чего вы здесь толчетесь?