Константин Воробьев - Друг мой Момич
- Стало быть, не тают? Ландрины-то?
- Во-во! - озлобленно и звонко, как свое "дяк-дяк", проговорил Царь и мясо не взял, стал есть хлеб.
- Ишь ты! - уважительно протянул Момич.
Тетка перегнулась через стол, подсунула поближе к нам с Царем сковородку и сказала сухим и низким голосом:
- Господи, да отчего ж вы не едите? Чего это с вами?
Момич даже не взглянул на нее, а Царь оттолкнул сковородку и крикнул, хмелея и готовясь, видно, к чему-то плохому для всех нас:
- Убери к чертям и не егози! Раскудахталась тут!
У Момича медленно взломались и взъерошились брови. Они не опали, пока он наливал и пил водку - одним глотком всю чашку, как холодник в жнитву, и, когда он обернулся к Царю и с угрозой спросил: "Ландрины, стало быть?" - я встал у него между колен. Момич посунулся назад, взял меня под мышки и понес в сторону от себя, как непорожний кувшин. На весу я и придумал ему тогда свою роковую брехню:
- Дядь Мось! Там возле гати Голуб Данилу Губанова убил!
Момич поставил меня на пол и даже оттолкнул, но я опять втиснулся промеж колен его.
- Саблей убил! Слышь, дядь Мось!
Я не говорил, а кричал. Момич мутно, вскользь, взглянул на меня и спросил трудно, как из-под ноши:
- Кто убил? Кого?
- Голуб! Данилу!
- Какой такой Голуб? Чьего Данилу?
В хате наступила тишина, и мне стало страшно, потому что я сам поверил в то, что сказал.
- Какой, говорю, Голуб? - повысил голос Момич, глядя на меня не с добром.
- Что на попа верезжал! - сказал я.
- Ну?
- Данилу из Чикмаревки, что Арсениным родней доводится...
Я будто мчался под обрыв на салазках, когда в груди колюче шевелится страх предчувствия неминуемого падения, перемешанный с отрадой продолжающегося полета и упованием на его скорый конец. Перед ним всегда успеваешь подумать - больно будет или нет и останутся ли целы салазки. Это кончается сразу, как только ты очутишься в голубых потемках сугроба, где тобой овладевает одно-единственное победное чувство - скатился! Все это я испытал и в тот раз. Момич наконец уразумел, о чем я кричал ему, и, неведомо кому, сокрушенно сказал:
- Ну вот. Дай черту волос, а он и за всю голову...
Он встал и пошел к дверям, а следом за ним кинулась тетка, подхватив тулуп на руки. Царь подождал немного и, покосясь на дверь, каким-то хватко-вороватым рывком сцапал бутылку. Если б он не обрадовался и не засмеялся, я, может, на несколько дней сохранил бы сознание предотвра-щенного, как мне казалось, большого несчастья в нашей хате, праведно замененного мной тем, выдуманным, но Царь захихикал, и, в недетском взрыве обиды и ярости к нему за свою неоплат-ную брехню, я по-момичевски угрожающе сказал:
- Не замай!
Он встряхнул бутылку и плеснул мне в лицо рьяно холодной водкой...
Тетку с Момичем я догнал под бугром. Они торопились к гати - тетка шла по тропе, а Момич сбоку, по колени в снегу. О том, что к гати незачем ходить, я сообщил им в спины шагов за двадцать. Момич выбрался на тропу и шагнул было ко мне, но его тут же окликнула тетка. Она что-то сказала ему и засмеялась. Момич оглянулся, примирительно махнул мне рукавицей: иди, мол, домой - и слез с тропы опять в снег. Они пошли не спеша, шаг в шаг,наверно, в кооперацию сманились за чем-нибудь...
Я так и забыл спросить у тетки, зачем приходил к нам Момич, потому что со стороны Брянщины подул мокрый ветер - и белые сады разорились сразу. Несколько дней тогда стояла смурная и волглая погода, но, видно, той зиме суждено было проторопиться через нашу Камышинку, все равно как приневоленному свадебному поезду, когда и хмель, и песни, и бубенцы, и невестин плач, и разноцветные полушалки - все вместе: вишай сменил куржак, и выметнулся он тоже ночью, тайком после дождя, а утром проглянуло солнце о двух радужных столбах по бокам, и было тревожно глядеть на стволы и ветки ракит, на изгороди, повети и трубы хат - все казалось непрочно-стеклянным и все лучилось сизо-бурым негожим отсветом. По такой погоде трудней, чем при вишае, ходилось в школу, потому что каленая пупырчатая наледь покрыла все проулки и взгорки - и кататься можно было как угодно: и стоя, и сидя. Через это я и прозевал, как раскулачили на том конце Арсениных. Двух арсенинских гнедых кобыл и чалого мерина я увидел на второй день на сельсоветском дворе. Они понуро топтались возле забора у опрокинутой красной веялки и загруженных чем-то саней. На мерине, как на собаке после драки, дыбом стояла длинная, перебитая соломой шерсть, и я подумал, что зря Арсенины считались богачами. Куда ж ихнему мерину до Момичева жеребца! Тот бы небось враз пересигнул через попов забор, того б тут не удержали!.. В тот день мне опять не удалось попасть в школу: на обледенелой церковной паперти я еще издали увидел Митяру Певнева, присланного недавно не то из Липовца, не то из Гастомли заведовать избой-читальней в нашей бывшей церковной сторожке. Митяра ничем не отличался от камышинских неженатых ребят с того или с нашего конца. Он не считался уполномоченным, и никакого интереса у меня к нему не было. Он меня не знал, но позвал как своего дружка:
- Иди-ка на минутку!
На порожках паперти лежали лестница и ременные вожжи, а в скважине зеленых церковных дверей торчал большой медный ключ. Заячья шапка на Митяриной. голове сидела накось, а шубейка была распахнута, будто он только что колол дрова и уморился.
- Постой-ка тут, пока я отомкну,- сказал он мне и опасливо, обеими руками, два раза повернул ключ. Створки дверей плавно - сами - раскрылись внутрь, а Митяра отступил ко мне, поправил шапку и ожидающе заглянул в притвор. Там виднелись широкие деревянные порожки, огороженные гладкими и желтыми, как бублик, перилами, примыкающими к внутренним дверям церкви, и больше ничего. Митяра постоял-постоял и поднял лестницу.
- А ты захвати вожжи,- сказал он мне. Я захватил, и он пошел впереди, а я сзади. До этого я был в церкви раза два или три - тетка водила глядеть на диковинные картины, и все, что я там увидел тогда, осело во мне беспокойством и испугом. Чарующий и какой-то вечерний - хотя видел я это днем - блеск свечей; косые, веерно-крылатые полосы пыльно-золотистого света, проникавшие откуда-то сверху и пахнущие совсем незнакомым и жалобным запахом; распевно гулкий, не то кличущий, не то прогоняющий людей голос дьякона; угрозно-неотрывные - прямо на тебя - глаза бородатых стариков с настенных страшных картин; поднебесная высота купола и гневный размах там божеских рук; поза и осанка знакомых и незнакомых камышан - стоят, молятся и чего-то ждут,- все это в моем воображении отторгло церкву от того моего оглядно-ручного мира, в котором я жил с теткой и Момичем. В нем все было понятно, и я знал, что и откуда к нам пришло: Момичеву клуню мы поставили вдвоем - я и он. Все хаты, сараи, плетни и ветряки тоже построили люди. Трава, подсолнухи, сливины и ракиты росли сами, потому что после зимы наступало лето. Свежие огурцы пахли колодезем, а груши - мятой. Темно станови-лось оттого, что кончался день... Тут все было нужным и мне близким, а в церкви этот мой мир почему-то тускнел и уменьшался, а большим и недоступно-ярким делалась только она сама. Я не решался подумать, что ее тоже построили люди,- этому мешали ее непонятные запахи, краски, звуки и то придавливающее и цепенящее чувство, которое охватывало меня в ней...
Митяра толкнул лестницей двери, и на середине церкви я увидел рассветно тусклые световые столбы, подпиравшие Бога под куполом, а за ними льдистый блеск позолоты икон и кивотов, вздыбленные перистые крылья ангелов и гневные глаза больших синих стариков. Я ощутил колючий холод, свою заброшенность и страх и снял шапку. Митяра обернулся ко мне и шепотом сказал:
- Зараз иконостас будем ломать...
В церкви зашелестело, как рожь под ветром, и я кинулся прочь. Наверно, Митяра выронил лестницу, потому что на паперти меня настиг заглушенный перекатный гул, будто гром над Брянщиной. Я побежал не в школу, а домой, чтобы рассказать про все тетке, и когда оглянулся, то увидел Митяру, уходившего по направлению к сельсовету.
Для тетки главное было, какие картины я видел и на какой стене - на правой или на левой. Ежели слева, то там Страсти Господни, а справа она и сама не знала что.
- Ты больше не лазь туда,- сказала она.
- А то чего будет? - спросил я.
- Мало ли! И молоденчик может приключится, и белая ужасть, и черный чемер... Пускай они сами ломают!
Перед обедом, пока Царь не слез еще с печки, тетка выглянула в окно на Момичеву сторону и с обидой на Настю сказала:
- Теперь эта дура так в вековухах, видно, и останется!
Я промолчал.
- А ты не разузнал... про Романову гармошку? Куда она делась-то? неожиданно спросила тетка.
- Не разузнал, - сказал я. - А лошади ихние на поповом дворе стоят.
- Неужто с собой увез? Там же небось и слухать-то некому,- раздумчиво сказала тетка.
- Куда увез? - спросил я.
- Да на Соловецкие выселки какие-то. Аж на край света. Их же всех, говорят, ажно вчера вечером погнал туда Голуб твой...