Виктор Лихачев - Кто услышит коноплянку
- Совсем?
- Совсем. Полтора года. Ребята, которые в поле работают, то сенца себе могут привезти, то зерна. А я? В шесть утра уезжаю - и на нефтебазу в Никифоровку. Сто верст туда, сто - обратно. Приезжаю вечером. Без выходных. Ни тетке помочь с огородом, ни для хозяйства чего сделать. Вот ты говоришь
- завтра мать в больницу везти. А я не могу.
- И отпроситься нельзя? Все равно задаром работаешь.
- Отпроситься? А у нас один бензовоз на все товарищество это гребаное. Сев идет. Потом покос. Потом уборка. И так цельный год.
- Что же вы не боретесь? За права свои?
- Это негры американские борются, а мы хуже их. С кем бороться? Председатель себе хоромы построил, кучкой прихлебателей окружился, а в район бесполезно жаловаться: он и начальника милиции кормит, и прокурора. Они сюда на охоту приезжают, мясо регулярно в Старое им на квартиры возим. С другой стороны, у кого похороны или свадьба, или сына в армию - идут к председателю, он выписывает мяса, денег дает.
- Да... Но ведь вы, по уставу вашему, его переизбирать должны. Взялись бы миром...
- Миша, где у нас в деревне мужики? - присоединилась к разговору тетка Лена.
- Не встревай, тетка, - недовольно поморщился Иван.
- И встряну. Правду гуторю. Где они, мужики? Кто в деревне остался? Проходимцы да пьяницы. Или такие непутевые, как Ванька наш. Таких у нас в Поповке много. Они тихие, слова супротив начальства не скажут. Зато вот за столом - они герои.
- Да не считаю я себя героем.
- И правильно. Вон у нас в соседней Степинке старообрядцы живут. У них тоже начал председатель озорничать да людей обижать - пришли к нему на квартиру вечером человек пятнадцать...
- Да брешешь, тетка. Пятеро их было. Я их всех знаю.
- А хоть и пять. И сказали своему председателю: баловать с народом будешь - вмиг порешим. И ни одна милиция тебе не поможет. А нас всех все равно не посодют.
- Это точно, - кивнул головой Иван. - В Степинке серьезные мужики. У нас другой народ... А вот поди, рассуди: тихий народ, тихий, а друг другу пакости делаем. Ты заметил, я машину внутри двора ставлю?
- Что так?
- Воруют. Сняли у меня передние зеркала, представляешь? Да разве когда такое было?
- Грустные вещи ты, Иван, рассказываешь.
- Знамо, грустные. Комбайны теперь в мастерских не оставляют - к дому подгоняют. Иначе все разберут, до колесика.
- Вот так, Мишенька, и живем, - подвела итог тетка Елена. Но как ни сочувствовал своим родичам Киреев, на душе все равно было хорошо. Будто и не было огромной и суетливой Москвы и будто он вновь - молодой паренек, у которого вся жизнь впереди.
- А помнишь, Иван, какие в Ситовке щуки водились? - неожиданно спросил он дядю. - Мой родной дед от вашего дома как раз наискосок жил, на том берегу Ситовки. А однажды мы угря поймали. Его у вас вьюном называют. Мы еще его в бочку положили, и он там жил...
- Эх, обмелела Ситовка. Выше ее по течению такая плотина была...
- Почему была?
- Спустили. Председатель с дружками. Рыбки им захотелось, язви их душу. А сама Ситовка сейчас мне по пояс. Да-а...
На следующий день Киреев переделал уйму дел. Отвез тетку Анюту в больницу. Вместе с теткой Леной сходил на кладбище, где покоились все его родственники как с отцовской, так и с материнской стороны. Тетка крестилась перед каждой могилкой, а Киреев кланялся. День выдался замечательный. Высоко в небе пел жаворонок. Огромные деревья стояли тихо, как часовые. Могилка дочери тетки Анюты, погибшей в семь лет в результате несчастного случая, поразила его. Скромная ограда. Холмик. Деревянный крест. Но - чудо: крест стал расти и превратился в дерево. Как деревце могло существовать без корней - уму непостижимо.
С кладбища они шли молча.
- Теть Лен, - обратился к спутнице Михаил Прокофьевич. - Я, пожалуй, завтра поеду.
- Как знаешь, Мишенька. А то - поживи чуток.
- Рад бы больше, да надо ехать. А сегодня хочу по окрестностям походить, в дома дедовские зайду: и к Михаилу и к Василию. Ты не возражаешь? А к вам к вечеру приду. Посидим на дорожку, погуторим, а завтра с утра и поеду.
- Погуторим. Ты над нами, неграмотными, не смейся.
- Да я и не собирался, мне нравится ваш говор: гуторить, надысь, осокарь, арепей.
- А как правильно?
- Репей.
- Да ну?
- А мне по-вашему больше нравится.
- Ну и хорошо. Я вечером аржаников напеку, ты любил их в детстве.
- Аржаников? То есть ржаных лепешек? А, вы же говорите аржаная мука.
- Аржаная. С Иваном еще погуторите. А то, глядишь, только к холодным ногам моим и приедешь. Киреев подумал: "Еще неизвестно, у кого ноги раньше холодными станут", но ничего не сказал. На главной улице деревни они расстались: тетка повернула к дому, а Киреев направился в район села, который называли Маревкой. Там когда-то жили оба его деда.
Глава одиннадцатая
У дома деда Михаила, материного отца, Киреева ждало огромное разочарование. Люди, когда-то купившие этот дом, превратили его в сарай для сена, построив себе новый дом, по сравнению с которым изба Михаила Алексеевича Анохина казалась совсем маленькой. А она в памяти Киреева была большой, даже огромной. Вечерами за столом у русской печки собирались до двенадцати человек. Дед Михаил суровостью своей поражал видавших виды односельчан. Говорили, что взрослых сыновей он порол нещадно вожжами. А вот в своем единственном внуке души не чаял. Еще Киреев вспоминал, как целыми днями шел снег, заваливая деревенские дома по крыши. И как они с дедом выбирались через чердачное окно на улицу, расчищали проходы к дому. Высота проходов была выше роста взрослого человека...
И вот теперь перед ним грустно стоял чуть-чуть покосившийся маленький домик с крошечными оконцами. Острой тоской полоснуло по сердцу. Его увидели. Киреев коротко объяснил коренастому мужику в треухе, почему так долго стоит перед домом. Мужик любезно пригласил Михаила Прокофьевича пройти на усадьбу - "кое-что от старого хозяйства Михал Ляксеича осталось". Во времена его детства в этом саду росли яблоки сорта анис. Летом яблоки были жесткие и невкусные они поспевали осенью, но в пору летних ливней, когда одновременно на сад, речку, ульи и дом с неба лились потоки воды и солнечного света, как чудесно блестели темно-розовым цветом под дождем и солнцем яблоки аниса... Михаил Прокофьевич представил на секунду, что тех яблонь в саду он тоже не увидит, - и отказался от предложения нового хозяина усадьбы. Впрочем, одна просьба у него была: на окнах старого дома остались наличники, сделанные дедом Мишей.
- Можно один оторву, возьму с собой на память?
- А хоть все бери. Зачем сараю наличники? От дома другого деда, Василия Ивановича, вообще не осталось следа. Грустный, Киреев тихо шел вдоль длинной деревенской улицы в сторону выгона. Со встречными людьми здоровался. Старушки торопливо отвечали, а когда Киреев проходил дальше - останавливались, козырьком прикладывали руку ко лбу и долго смотрели ему вслед, стараясь вспомнить, к кому мог приехать этот бородач. И лишь одна женщина напомнила ему прежних деревенских старушек, бойко крикнув вдогонку: "А ты чей будешь?" Объяснив свою родословную и со стороны отца, и со стороны матери, он пошел дальше, не сомневаясь, что к вечеру о его приезде будет знать вся Поповка. Поповка находилась в той части Тамбовщины, где леса не было, а бескрайние поля отличались ровностью обеденного стола - ни малейшего бугорка. На самом краю горизонта виднелся островок деревьев - значит, там находится деревня. Наверное, Пальное. На взгляд - до нее километров пять. Дойдет ли он? Киреев решился. Желудок болел как обычно, грусть от увиденного переполняла сердце, но шагалось легко. Впрочем, он и не спешил особо. То и дело присаживался на молоденькую травку, любовался облаками на огромном небе. А однажды просто уселся под большую березу и просидел под ней больше часа. Просто так просидел, ни о чем не думая. Грусть постепенно растаяла. Все, что бережно хранилось доселе в памяти, изменилось или исчезло совсем - так что из того? Ведь это же было, это осталось в сердце, в памяти. Как остались его родители, деды. Значит, это так же реально, как вот эта береза, это облако. Оно сейчас уплывет за горизонт - но ведь оно существует в данный момент, он любуется им. В такие минуты Киреев жалел, что не умеет рисовать. Облако на самом деле было замечательным: огромное, похожее на цепь из нескольких горных вершин. В Пальное он пришел поздно. В деревушке было домов семь-восемь - не больше. От отца Киреев слыхал, что где-то здесь живут его дальние родственники, но ни искать, ни спрашивать о них не стал. Киреев уже собирался повернуть назад, как на самом краю деревни увидел несколько старых вязов и лип и еле-еле видневшуюся из-за их молодой листвы колокольню. Церковь? В этом медвежьем углу? Наверное, недействующая, просто хорошо сохранившаяся. И в этот момент на колокольне зазвонили начиналась вечерняя служба.
Живя в городе, Михаил Прокофьевич в церкви не был ни разу. Он не любил чувствовать себя неловко. Боялся смущать верующих людей своим любопытным взором. Друзьям же свое категорическое нежелание входить в храм объяснял чуть ли не идеологическими причинами: "Христос проповедовал отказ от богатства, а у них в церквях золото да полы мраморные. А на священника посмотришь - уж какой там аскетизм...". А на иконы, которые Киреев высоко ценил и считал основным вкладом России в мировую культуру, можно было спокойно любоваться и в Третьяковке. И вот он стоял перед дверями храма в невидимой миру борьбе: "Вернуться домой? Тем более что тетка Лена, наверное, уже беспокоится, куда я запропастился. Или зайти на минуточку?" И он вошел, ступая осторожно-осторожно, будто желая остаться незамеченным. Внутри церквушка оказалась совсем крошечной. Полумрак. На возвышении около царских врат священник. Две старушки у правого окна. Одна что-то читает. Видимо, это хор, догадался Киреев. Знания его в церковном устройстве были равны нулю. Еще он догадался, что в руках у священника кадило. Почти в самом центре стояла высокая узкая тумбочка, на ней икона. Отчего-то икону покрывала черная кружевная салфетка. Все это Михаил Прокофьевич увидел в доли секунды. Все трое обернулись в его сторону. Первое желание - повернуться и уйти. Но он, опустив глаза, остался стоять. В конце концов, ну и пусть не буду креститься и бить поклоны - я же имею полное право здесь находиться, подумал он. Но неловкость не проходила. Священник стал махать кадилом, расхаживая взад-вперед перед алтарем. (Киреев догадался, что за царскими вратами и фанерной перегородкой, на которой висели иконы, находится алтарь - самое святое место в храме. Еще он читал когда-то, что в алтарь не могут заходить женщины.) Запели старушки. Голоса их были тоненькие, пели они на церковно-славянском. Отдельные слова Киреев понимал, но целиком смысл песнопения не улавливался. Как это было далеко от рахманиновской "Всенощной" в исполнении одного из московских хоров - эту пластинку, привезенную ему из Болгарии, Михаил Прокофьевич любил слушать в молодости, правда, предпочитая все-таки музыку Баха и Вивальди. Он постепенно осмотрелся. Убранство храма, можно сказать, убогое. Икон по стенам мало. Роспись сохранилась фрагментами. Под стать церкви - священник. Маленький, худенький, лет пятидесяти пяти. Сивого цвета бородка. Большая лысина. Стираная-перестиранная ряса, из-под которой торчат брюки, заляпанные грязью. Старомодные ботинки. Нет, ни малейшего осуждения или брезгливости в мыслях Киреева не было, просто он привык фиксировать малейшие детали. Михаил Прокофьевич знал, что они очень красноречиво говорят о человеке. Неожиданно для него священник спустился с возвышения и стал обходить помещение, не переставая размахивать кадилом, из которого струился легкий дымок. Киреев растерялся: что надо делать? Почему я не ушел сразу? Михаил Прокофьевич успел заметить, что, когда священник махал кадилом в сторону старушек, он им поклонился слегка, они поклонились ему. Священник все ближе. Помахав в сторону стены, повернулся к нему. Поклонился. На какую-то долю секунды глаза их встретились. Взгляд у человека в рясе был внимательно-испытующий, но одновременно мягкий, будто говорящий: не знаю, кто ты есть, мил человек, но стой себе на здоровье, нам ты не мешаешь.