Лакомство - Мюриель Барбери
Когда он ищет меня и не находит, когда, отчаявшись, опускает глаза или дергает за шнур, чтобы я перестала существовать, он прячет, прячет, прячет сам от себя то, что ему невыносимо. Свое желание ближнего, свой страх перед ближним.
Умри же, старый человек. Нет ни покоя, ни места тебе в этой жизни.
Пес
Улица Гренель, спальня
В первое время нашей дружбы я не переставал поражаться тому, с каким бесспорным изяществом он садился: расставив для упора задние лапы, постукивая хвостом по полу с регулярностью метронома, показав голый розовый животик, собиравшийся в складочки под поросшей пушком грудью, пружинисто опускал зад и вскидывал на меня глаза цвета жидкого ореха, в которых много раз мне виделся не только аппетит, но и кое-что иное.
У меня был пес. Черный нос на четырех лапах. Маленькое средоточие антропоморфических проекций. Верный друг. Неугомонный хвост, задававший ритм эмоциям. Перевозбужденный кенгуру в лучшее время дня. Когда он появился в доме, его тельце в пухлых складочках, пожалуй, располагало к глуповатому умилению; но всего через несколько недель толстенький комочек превратился в голенастого щенка с четко очерченной мордочкой, ясными озорными глазами, любопытным носом, мощной грудью и мускулистыми лапами. Это был далматин, и я назвал его Реттом, в честь «Унесенных ветром», моего любимого фильма: я всегда знал, что если бы родился женщиной, то был бы Скарлетт – той, что выживает в агонизирующем мире. Его белоснежная, в аккуратных черных пятнышках шерсть была изумительно шелковистой; далматин вообще шелковистая собака, и на ощупь, и на вид. Но при этом отнюдь не елейная: нет ни лести, ни слащавости в симпатии, которую с первого взгляда внушает эта порода, но лишь естественное тяготение к ласковой искренности. Когда же он вдобавок склонял набок голову, прижав уши, каплями ниспадающие до самых брыл, я не жалел, что понял, насколько любовь к животному влияет на наше представление о самих себе, – до того в эти минуты он был неотразим. Впрочем, это ведь почти аксиома, что по прошествии некоторого времени совместной жизни хозяин и его собака заимствуют друг у друга многие черты. Вот и Ретт, вообще довольно дурно воспитанный – и это еще мягко сказано, – имел недостаток, в котором не было ничего удивительного. Назвать его прожорливостью было бы явным преуменьшением: он страдал поистине маниакальной булимией. Если на пол роняли, к примеру, листик салата, он бросался к нему в великолепном пике, которое завершалось скольжением с упором на передние лапы, глотал целиком, не жуя, – так боялся, что отнимут, – и, я уверен, только задним числом распознавал, что ему на сей раз перепало. Его девиз можно было бы сформулировать так: «Сначала съем, разберусь потом», и я думал порой, что мне досталась единственная в мире собака, для которой желание есть важнее, чем сам факт утоления голода: большую часть своей энергии он употреблял на то, чтобы постоянно быть там, где мог надеяться стянуть что-нибудь съедобное. Нет, он не унижался до воровских уловок, но безошибочным чутьем стратега определял, где что-то плохо лежало, будь то забытая на гриле сосиска или раздавленный чипс, оставшийся на полу после аперитива на скорую руку. Особенно ярко (и даже драматически) эта его неукротимая страсть к еде проявилась в одном более серьезном инциденте. Это было на Рождество в Париже, у бабушки с дедом. Праздничный ужин по старинному обычаю полагалось завершить «поленом», любовно приготовленным бабушкой; это был простой бисквит, свернутый в рулет и прослоенный жирным кофейным или шоколадным кремом, – простой-то простой, но с налетом великолепия, как всякий шедевр. Ретт, полный сил, резвился по всей квартире, кто-то гладил его, кто-то украдкой подкармливал, уронив невзначай лакомый кусочек на ковер за спиной моего отца, так что с самого начала ужина он, чтобы ничего не упустить, сновал кругами (коридор, гостиная, столовая, кухня, снова коридор и т. д.). Первой заметила его долгое отсутствие сестра отца, Мари. Тут и я тоже, вместе с остальными, осознал, что в самом деле давно не было видно белого колышущегося султана над спинками кресел – знака, что наведался пес. После короткой паузы мы с отцом и матерью вдруг поняли, что случилось. Точно подброшенные одной пружиной, мы вскочили из-за стола и кинулись в спальню, куда бабушка, зная повадки нашего проказника и его аппетит, предусмотрительно спрятала драгоценный десерт.
Дверь спальни была распахнута… Видно, кто-то (кто именно был виноват, так и осталось неизвестным), несмотря на все предостережения, забыл ее закрыть, и Ретт – что взять с собаки, противиться собственной натуре без посторонней помощи не в ее силах! – сделал вполне естественный вывод, что «полено» принадлежит ему. Моя мать отчаянно заголосила – сбитый влет орел и тот не издает, наверное, такого душераздирающего крика. Ретт, надо думать, слишком отяжелел от съеденного: его обычной тактикой в таких случаях было юркнуть между наших ног и убежать в более безопасное место, но сейчас он так и остался лежать, глядя на нас ничего не выражающими глазами, рядом с пустым блюдом, сполна оправдавшим его ожидания. «Пустым», впрочем, не совсем то слово. С методичным усердием, твердо зная, что его не потревожат в течение ближайшего времени, он объедал «полено» по всей длине справа налево, потом слева направо и так далее: к нашему приходу от жирного лакомства осталась лишь узкая полоска, которую нам вряд ли удалось бы разложить по тарелкам. Как Пенелопа распускала нить за нитью сотканное покрывало, так и Ретт поработал ненасытной пастью и соткал удовольствие для своего желудка знатока.
Бабушка так смеялась, что из вселенской катастрофы происшествие превратилось в забавный анекдот. Это тоже был один из ее талантов: находить соль жизни там, где другие видели лишь неприятности. Она поручилась, что пес будет наказан сильнейшим расстройством желудка, неминуемым после поглощения сладкого пирога, который был приготовлен на пятнадцать человек. Но