Лакомство - Мюриель Барбери
Два тоненьких ломтика сырокопченого окорока, шелковые, волнистые, в томных изгибах, соленое масло, кусок белого хлеба. Новое вино, сладковатое, крепленое – пожалуй, лишнее, но восхитительное на вкус. Еще стакан того же белого, его я буду держаться и впредь. Возбуждающий, заманчивый, соблазнительный пролог.
«Да в лесу ее видимо-невидимо», – ответили на мой вопрос, есть ли в здешних местах дичь. «Вообще-то, – заметил Серж (двух других звали Клод и Кристиан – это был хозяин дома, а имя четвертого никак не вспоминается), – из-за этого иной раз может и беда приключиться».
Несколько зеленых стеблей спаржи, мясистых, нежных – объедение. «Это чтоб вам долго не ждать, пока я разогрею», – поспешно сказала молодая женщина, видно решив, что я удивляюсь столь скудному второму блюду. «Что вы, что вы, – ответил я. – Все замечательно». Дивная сельская, почти буколическая нота. Хозяйка зарделась и, смеясь, скрылась в доме.
За столом тем временем переключились на дичь, которая безбоязненно разгуливала по лесным дорогам. Речь зашла о некоем Жермене, который однажды безлунной ночью сшиб невесть откуда выскочившего кабана, в темноте счел его мертвым, закинул в багажник («Еще бы, представляете, этакий случай!») и поехал дальше, а кабан постепенно пришел в себя и стал биться в багажнике («оклемался и затряс колымагу как грушу…»), да с такой силищей, что разнес машину, после чего только его и видели. Все четверо хохотали, как дети.
«Остатки» (хватило бы полк накормить) пулярки. Изобилие сливок, ломтики сала, чуть-чуть черного перца, картошка – похоже, с Нуармутье[5], – и ни грамма жира.
Разговор снова изменил русло и потек извилистыми путями местных спиртных напитков. Добрые, поплоше, вовсе пойло; домашние настойки, сидр – слишком перебродивший, из гнилых яблок, из плохо помытых, плохо протертых, не вовремя собранных; кальвадос из супермаркета – сироп, да и только, и настоящий – рот дерет, зато какой букет! Дружный хохот вызвал самогон некоего папаши Жозефа: для дезинфекции в самый раз, но не для питья!
«Вы уж не обессудьте, – извинилась передо мной хозяйка, выговор у нее был иной, чем у мужа, – сыру не осталось, я ближе к вечеру поеду за покупками».
Я узнал, что пес Тьерри Кулара, славный кабыздох, известный своей трезвостью, однажды случайно вылакал лужицу под бочкой и, то ли с непривычки, то ли и впрямь отравившись, упал замертво, тут бы бедняге и конец, да крепкая оказалась псина на диво, выжила. Они держались за бока от смеха, и я тоже с трудом переводил дыхание.
Кусок яблочного пирога – нежнейшее, рассыпчатое, хрустящее тесто, дерзко-золотистые ломтики, присыпанные скромными карамельными кристалликами. Я допил бутылку до дна. Пробило пять, когда хозяйка подала мне кофе с кальвадосом. Мужчины поднялись, похлопали меня по спине: им пора работать, если я останусь до вечера, они будут рады меня видеть. Я по-братски обнялся со всеми и обещал как-нибудь заехать с доброй бутылочкой.
У векового дерева на ферме близ Колевиля, под аккомпанемент шальных кабанов, трясущих колымаги как груши, к вящей радости собеседников, имеющих случай об этом рассказать, я отведал один из лучших в своей жизни обедов. Еда была простая и вкусная, но и еще кое-чем я насытился, да так, что устриц, ветчину, спаржу и пулярку можно отнести к разряду второстепенных аксессуаров, – то была их сочная, живая речь, грубоватая, с неряшливым синтаксисом, но согревающая душу какой-то юной неподдельностью. Я лакомился словами, да-да, словами, брызжущими из их мужских крестьянских посиделок, теми самыми словами, что иной раз доставляют куда больше удовольствия, чем телесная пища. Слова-ларцы, в них складывают отринутую действительность, и они превращают ее в мгновения-перлы; слова-чародеи, они преображают лик повседневности, жалуя ее правом стать незабываемой, занять место в библиотеке воспоминаний. Жизнь есть жизнь лишь в силу нерасторжимого сплава слова и события, в котором первое облекает второе в свое парадное одеяние. Вот и слова моих случайных друзей на час, осенившие трапезу несказанной красотой, стали, в сущности, главным угощением на пиру, и я, почти сам того не желая, с такой радостью воздал должное не столько пище, сколько речи.
Приглушенный шорох вырывает меня из грез: мой слух меня не обманывает. Из-под опущенных век я вижу, как Анна крадучись проскользнула по коридору. Только моя жена умеет передвигаться без движения, только ее походка как будто и не дробится, как у всех, на шаги. Я всегда подозревал, что эта аристократическая плавность была создана лишь для меня одного. Анна… Если б ты знала, какое блаженство вновь пережить тот почти нереальный день между хмелем и лесом, как сладко пить, запрокинув голову, вечность слов! Быть может, в этом суть моего призвания – на стыке сказанного и съеденного… А вкус по-прежнему ускользает, дразня… Мысли увлекают меня к былой жизни в провинции… Большой дом… Прогулки по полям… И мой пес бежит рядом, веселый и простодушный…
Венера
Улица Гренель, письменный стол
Я маленькая Венера, древняя богиня плодородия с белым алебастровым телом; у меня широкие пышные бедра, выпуклый живот и груди, ниспадающие до самых ляжек, округлых, крепко прижатых друг к другу в стыдливой позе, вызывающей улыбку. Я больше женщина, чем трепетная лань: все во мне взывает к плоти, а не к созерцанию. Он, однако, смотрит на меня, все время смотрит, когда поднимает глаза от бумаги и, размышляя, устремляет на меня невидящий сумрачный взгляд. Но порой он пристально в меня вглядывается, силясь проникнуть в душу неподвижного изваяния, и я чувствую, что вот-вот ему откроется что-то и он поймет и откликнется, однако же он вдруг опускает глаза, и меня охватывает досада, будто я подсматривала за человеком, который гляделся в зеркальное стекло, не подозревая, что оттуда, из-за стекла, кто-то за ним наблюдал. А иногда он трогает меня, поглаживает пальцами мои зрелые женские формы, водит ладонями по моему лицу без черт, и поверхность слоновой кости, из которой я сделана, ощущает исходящие от него флюиды неукрощенного зверя. Когда он садится за письменный стол, дергает шнурок большой медной лампы и луч теплого света падает на мои плечи, я возникаю из ниоткуда, я всякий раз рождаюсь заново, этим светом сотворенная, но таковы для него и люди из плоти и крови, что проходят через его жизнь: они отсутствуют в его памяти, когда он их не видит, а появившись вновь в поле его восприятия, присутствуют, непостижимые для него. На них он тоже смотрит невидящими глазами, ищет их ощупью, как слепой, что шарит