Михаил Салтыков-Щедрин - Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы
— А вы, горемычные, как летом пропекались?
Голос его звучал неспокойно; губы слегка побледнели, ножик, которым он разрезывал птицу, дрожал. К сожалению, и между товарищами произошло некоторое замешательство, так что и они не могли утверждать, что скорпионовский лай не коснулся их.
— Что же мы! — смалодушничал Ловягин, — своим делом занимались — только и всего!
— Сквернословили! — пояснил Скорпионов.
— Ладненько да смирненько — и не видали, как лето прошло! — присовокупил Мозговитин.
— Я в Озерках жил, Федор Федорыч — в Лигове, Василий Иваныч — в Стрельне, Иван Павлыч — в Лесном. Располземся к обеду, как раки, в разные стороны, а утром опять в департаменте к своим делам обратимся.
— Только погода все лето ужасная стояла! по целым неделям солнца не видали! — не остерегся высказаться Новинский.
— Где уж солнце в Стрельнах да в Озерках видеть! — «самостоятельно» съехидничал Скорпионов. — Оно, вишь, в Женеву да в Париж спряталось! И как это мы с вами, Аника Иваныч, и солнце, и звезды, и месяц — всё видели? Солнце как солнце!
— Мы с вами не интеллигенты, Василиск* Тимофеич, — объяснил Тарантулов, — интеллигенты-то на солнце в подзорную трубу смотрят, а мы по-простецки — голыми глазами!
— Разве что так… Только уж так я на этих интеллигентов сердит! Кажется, взял бы да…
— Д-да-а?! — видимо растерялся Ловягин, однако перемог себя и продолжал: — Но ежели погода была и не вполне благоприятна, зато… Удивительно, как нынче тихо было! замечательно тихое лето!
А Глухарев, с своей стороны, прибавил:
— Никогда прежде так тихо не бывало! Так тихо, что ежели кто не чувствовал за собою вины, то смело мог надеяться, что его не потревожат!
— А разве когда-нибудь прежде бывало, господин Глухарев, чтобы невинных тревожили? — возопил Скорпионов, бесцеремонно врываясь в приятельскую беседу.
Павлинского передернуло. Ему следовало совсем не обращать внимания на запрос, но он, по-видимому, все еще находясь под игом воспоминаний о Dent du Midi, не выдержал и процедил сквозь зубы:
— Ах, как неприятно!
— Неприятно-с? — подхватил Скорпионов. — Позвольте, однако ж, спросить, господин Павлинский, кому больше неприятно: вам или вашим слушателям? Ежели вас даже скромное напоминание о долге приводит в раздражение, то что же должны испытывать те, коих вы оскорбляете, так сказать, в глубине священнейших чувств?
На этот раз Павлинский смолчал и нервно торопился доесть жареную птицу.
— Какие дивиденды — и какая неблагодарность! — продолжал Скорпионов, — подумали вы, господин Павлинский, кто вам эти дивиденды присвоил? и на какой предмет? Фельдмаршальское содержание получаете — а как выражаетесь… ах-ах-ах! Да если б я… если б мы, например, с Аникой Иванычем… при таком авантаже… да мы бы…
Тарантулов, услыхав это предположение, так быстро усвоил его себе, что даже застонал:
— Ох!
Столоначальники молча доедали обед, торопя глазами полового, чтоб поскорее подавал перемену. Однако ж Новинский, как человек еще молодой и горяченький, не вытерпел и хотя несмело, но все-таки достаточно громко сказал:
— Вот уж действительно… трихина!
Но Скорпионов и этим не смутился.
— «Трихина»-с? — так, кажется, вы, господин Новинский, изволили выразиться? — очень любезно отпарировал он, — слыхали-с! Это червячки такие миниатюрненькие… в ветчине бывают?.. Но если бы даже и червяки-с! если бы и червячок правду высказал, так, по-моему, и от червячка не стыдно ее выслушать… Правда — везде правда, и никакие дивиденды ее неправдой не сделают. Нынче, я слышал, в Москве некоторый человек проявился: сидит в укромном месте и все только правду говорит!* А прохожие идут мимо и слушают! На то она и правда, чтоб всякий ее слушал! А ежели кто добровольно не согласен правду слушать, против того можно и меры принять… Так ли я, Аника Иваныч, говорю?
— Пррравильно! — раскатился Тарантулов могучим мокротным басом.
— Правду, доложу вам, даже полезно от времени до времени выслушивать, — продолжал резонировать Скорпионов, — потому человек не всегда сам за собой уследить может. Иной и благонамеренный, а смотришь — он ослаб! Ну, так ослаб, так ослаб, что еще немножко — хоть на цепь его сажай, так в ту же пору! И вдруг, в этаких-то стесненных обстоятельствах, он правду слышит! Слышит раз, слышит другой… В трактир придет — правда! на службу придет — правда! домой придет — правда! «А что, дескать, уж и впрямь не спапашился ли я?» Подумает-подумает, да взвесит, да сообразит… смотришь, он и остепенился! Вот она, правда-то, что значит! Так ли я, Аника Иваныч, говорю?
— Пррравильно!
— А вы меня трихиной изволили обозвать! Я, вас жалеючи, правду говорю, а вы…
— Счет! — раздраженно крикнул Павлинский.
— Спешите-с? — уязвил было Скорпионов; но в эту минуту Новинского посетило вдохновение.
— Что так рано, Павел Никитич? — обратился он к Павлинскому, — ведь этак от них, от кляузников, и деваться некуда будет. А мы вот что сделаем. Господин Скорпионов! Кажется, графинчик-то у вас сиротой стоит?.. Так не хотите ли… от нас? а? Человек! другой графинчик господину Скорпионову! Вы, кажется, очищенную пьете, господа?
— Обыкновенно употребляем очищенное вино; но ежели случится двойная померанцевая…
— Прекрасно. Графин двойной померанцевой! И два подовых пирога!
Маневр удался как нельзя лучше. Тем не меньше он совершился настолько внезапно, что даже Скорпионов почувствовал себя не совсем ловко.
— Обыкновенно… мы безвозмездно, — пробормотал он, — но ежели гостеприимство, и притом с раскаянием…
— Именно так: с раскаянием… Кушайте, господа, не стесняйтесь!
Наступила временная тишина. Тарантулов быстро рвал пирог зубами и озирался по сторонам, как бы кто у него не отнял; Скорпионов чавкал понемножку, прихлебывая небольшими глоточками из рюмки. Столоначальники вздохнули свободно и кидали благодарные взгляды в сторону Новинского. Но прежний дивидендно-либеральный разговор уже не вязался.
— Хорошо, господа, на Женевском озере было! небо — синее, озеро — голубое, прямо — Dent du Midi, слева — Dent du Jaman… — начал было Павлинский, но вспомнил, что он однажды уже все это рассказал, и остановился.
Кляуза сделала-таки свое дело: либерализм был подсечен в самом корне…
Съели пирожное, выпили остатки шампанского и стали сниматься с мест. Столоначальники, впрочем, не торопились и показывали вид, что ничего особенного не произошло, кроме небольшого, свойственного трактирам, недоразумения, которое тут же и уладилось к общему удовольствию.
Но, когда они были уже в буфетной, Скорпионов прошипел им вдогонку:
— Дивидендщики!
А Новинский, принимая на подъезде поздравления от товарищей, говорил:
— Что прикажете делать! Только водкой и можно кляузе глотку залить! Согласитесь, что, за отсутствием других, это тоже в своем роде… обеспечение?!
Комната третьяКрамольников (публицист и либрпансёр)* чувствовал себя в этот день особенно возбужденно.
С некоторых пор он «решительно ничего не понимал». До самой последней минуты он думал, что существует какое-то отверстие, в которое можно заглянуть и из которого от времени до времени может пахнуть воздухом. Ежели не ворота, то подворотня. Щелка, наконец. И вдруг даже щели — и те исчезли. Законопачены, замазаны, притерты — нет вам щелей! И, что всего обиднее, он даже соследить не догадался, каким образом все это произошло. Накануне еще думал: «Завтра утром пойду и посмотрю в щелку!» Приходит — гладко! Даже место, где была щелка, не может опознать. И к кому он ни обращался с вопросом: «Кто замазал и по какому поводу?» — все смотрели на него с недоумением и даже с робостью, как бы говоря: «Ишь ведь, головорез, про что вспомнил!» И отвечали вслух: «Проходи-ка, брат, мимо! ни об каких мы щелях не слыхивали! всегда была здесь стена как стена!»
Будучи от природы любознателен, Крамольников, натурально, взволновался. Любознательность вообще свойственна людям, которые еще не успели сделаться живыми трупами, а он, не без основания причислял себя к категории таких людей. Да, он не труп, он еще дышит, и легкие его требуют прилива свежего воздуха. В тайниках души он простирал свои виды довольно далеко и не прочь был потребовать даже всего. *Но так как он знал, что остального ему не дадут, то вынужден был удовлетвориться щелочкой. Он сделал эту уступку скрепя сердце, но, раз примирившись с минимумом своих притязаний к жизни, уже не допускал из него никаких урезок. «Щелка так щелка, — провозглашал он резко, — но зато она моя… всецело! Ни линии, ни пол-линии, ни четверть линии!» И жил в надежде, что щелка останется неприкосновенною (а может быть, со временем ее и расковырять будет можно) и что он сумеет отстоять ее от чьих бы то ни было притязаний…