Сонет с неправильной рифмовкой. Рассказы - Александр Львович Соболев
Это неожиданно дало в руки пейзанам новое занятие: у бывших соседей теперь были разные деньги и разные цены на предметы; с возникшей разницы экономических потенциалов можно было очень скромно, но все же прокормиться. Каждое утро небольшие стайки граждан обеих стран ехали во встречном направлении: заграничные паспорта для пересечения границы еще не требовались, а за электричку платить уже сделалось зазорным (и редкие контролеры скорее удивлялись, когда кто-то из пришлых пассажиров предъявлял вдруг клочок бумаги в зеленую или розовую сеточку). Отчего-то одной из самых ходовых валют сделался майо-нез; вот удивительный, немыслимый выверт, волшебный протуберанец кулинарной истории — как изысканный французский соус оказался спустя три века после изобретения основным блюдом славянской голытьбы. Но так было (а кое-где и есть) — на завтрак съедался ломоть черного хлеба, щедро сдобренный майонезом, а на обед после трудового дня — большая порция самых простых и дешевых макарон, тем же майонезом заправленная. Но особенным его волшебным свойством была задержавшаяся на некоторое время фиксированная цена, позволявшая составлять невинные негоции на манер голландских тюльпановых: в соседней стране покупался ящик провансаля и со скромнейшей прибылью (иногда заключающейся в паре банок самого продукта) продавался на стихийно возникшем рыночке у станции.
Грика, впрочем, по вечной своей мешкотности участия в этих операциях почти не принимал, да и созерцательный его характер был чужд всякого прагматизма: думаю, что, даже если ему и удалось бы приобрести партию заветного товара, он бы потом либо забыл ее в поезде либо раздал бы нищим, а может, и скормил бы какой-нибудь бездомной собаке, умиленно наблюдая за тем, как розовый язык блаженно протискивается в банку, которую, между прочим, до сих пор по старой памяти языка (другого) зовут майонезной. Кормился же он, в общем-то, непонятно чем — ему полагалась какая-то грошовая пенсия (склонная, конечно, безбожно запаздывать, усыхая), порой совали ему копеечку сердобольные соседки (Грика жил бобылем), а чаще, особенно в теплое время года, выручала его рыбная ловля, которой он был большой любитель и знаток.
Вот и сейчас, выйдя из своего домика и прикрыв за собой дверь (замка на ней давно не было, да и вряд ли кто-нибудь польстился бы на его скромное имущество), он занялся приготовлениями к рыбалке. У самого Грики скотины никогда не водилось, если не считать приблудного кота, который также будучи своего рода философом, неделями пропадал в лесу, подворовывал в чужих домах, охотился на цыплят, за что неоднократно бывал бит смертным боем, но ближе к холодам непременно возвращался в избу на зимовку. Один из соседей держал свиней, безмятежно наливавшихся жиром к Рождеству и старавшихся не рассуждать между собой о будущем, так что на выходящем к Грикиной избе поросшем крапивой пустырике не переводились запасы перепревшего навоза, в котором можно было накопать юрких, венозного вида червей. Взяв стоявшие у сарая вилы, напоминавшие скипетр какого-то пресноводного Посейдона, Грика вспомнил (как вспоминал ежеутренне), что накануне собирался поправить расшатавшийся гвоздь, чтобы укрепить черенок, но без всякого угрызения совести отложил это, как легко отодвигал и другие хозяйственные заботы. Одного движения вил хватило, чтобы извлечь из убежища десяток червяков, которые были сложены в высокую консервную банку из-под венгерского горошка. Этикетка на ней давно истлела, но Грика помнил, что он отчего-то назывался «мозговой», хотя не напоминал видом содержимое черепной коробки и вряд ли способствовал умственной деятельности. Слово это так и повисло невысказанным: к червякам добавился для свежести пук смятой крапивы (задубелые руки сельского жителя слабо восприимчивы к ее стрекалам), а сам Грика, прихватив прислоненную к стене сарая удочку с примитивной снастью, отправился к озеру.
Идти до излюбленного места было не больше десяти минут — прошагать задами мимо соседских изб, миновать ничейную рощицу и сразу развилка: тропинка погуще убегала влево, к умозрительному центру деревни, а та, что вправо, вела к берегу. За последние тридцать лет деревня крепко обветшала и обезлюдела, так что непонятно было, кто, собственно, так натоптал к ней дорогу. Грику всегда это приводило в мимолетное недоумение: его соседи по выселкам (или хутору, как говорили в самой деревне) за ненадобностью не ходили туда вовсе: могли найтись дела в лесу, на пастбище, на озере, на реке, в конце концов на станции, — но все эти тропинки расползались в иных направлениях. Даже кладбище, которое как раз было в стороне деревни, не сказать, чтобы уж слишком часто посещалось. Ходить разглядывать руины закрывшегося некогда магазина или сгоревшего сельсовета желающих находилось, понятное дело, немного, а другие объекты для созерцания придумать и вовсе было невозможно. Вообще природа, в иных случаях мгновенно отвоевывавшая свое (так ухоженный огород без хозяйского пригляда на третий год полностью зарастет бурьяном), порою медлит десятилетиями — и Грика зачастую представлял, как медленно, почти незаметно будет заполняться оставленное им самим место, когда он будет изъят из природы естественным ходом вещей.
В последние месяцы эта перспектива, даже с поправкой на неумолимое движение времени, ощутимо приблизилась: невдалеке пролегавшая граница, к существованию которой привыкли так, как привыкают к реке или забору, налилась значением и запульсировала. Запросто ее пересечь нельзя было уже давно, но к этому деревенские жители успели привыкнуть: собственно, не было ни практической нужды, ни особенной охоты ехать на другую сторону. Родственников на той стороне тоже ни у кого, кажется, не оставалось, а у кого они и были, то как-то забылись сами собой. Потом вдруг начал меняться язык, пролегая дополнительным барьером: еще не так давно люди по обе стороны границы говорили одним и тем же пестрым и выразительным говором с фрикативным «г» и обилием каких-то архаических славянизмов: ангину называли белоглотом, картофельное пюре густёшей, мятый клочок бумаги именовался посожматым, а керосиновая лампа слепельчиком. Теперь же язык насильственно процеживался так, что казался неживым: радио, которое ловил старенький Грикин радиоприемник, полностью перешло на казенную выхолощенную скороговорку.
Когда-то давно, когда Грика был еще Григорий Савельевич, когда были у него жена, дети и хозяйство, был телевизор, честно транслировавший три программы, выписывал он