Всеволод Иванов - Канцлер
— Однажды, однажды, ваша светлость, — заговорил Развозовский. — Больше я и не заглядывал в Имперскую канцелярию, клянусь!
— Клянётесь?
— Любовью дочери, памятью супруги, своим полком…
Горчаков прервал резко:
— Когда вы сегодня утром вышли из Имперской канцелярии и встретили Егора Андреича, что вы сказали ему?
Развозовский вздрогнул:
— Я не встречал Егора Андреича…
— Что вы сказали ему? — повторил Горчаков. Развозовский молчал. — А что вам сказали в Имперской канцелярии? И что вам обещали за то, дабы вы пришли сегодня в этот дом и лживыми глазами глядели в лицо вашей дочери, которая пожертвовала жизнью и счастьем ради жизни и счастья России?
Повисла пауза. Развозовский прервал ее:
— Я удручён, ваша светлость. Удручён.
— Чем вы удручены, Юлиан Викторович? Тем, что не исполнили поручение Имперской канцелярии? Вы что хотели узнать, имеет ли отношение Горчаков к бегству Клейнгауза? И нет ли у Горчакова вексельной книги? И зачем ваша дочь ездила в Париж? И что она привезла?
Нина Юлиановна схватила отца за руку:
— Тебя… тебя могли послать сюда немцы, отец?
Развозовский молчал, Она выпустила руку и выбежала на террасу.
— К бесчисленной сети немецких провокаторов и шпионов вы присоединили своё имя, граф. Это постыдно, и вы понесёте жестокое наказание. — Слова Горчакова были прерваны возвращением Нины Юлиановны. Она со стуком положила собранные патроны на стол:
— Вот…
— Нет, нет! Не это… Да ты кто — зверь или дочь? Ты понимаешь, Нина, что ты положила? — закричал в ужасе Развозовский.
Ирина Ивановна подошла к Горчакову:
— Александр Михайлович, мы все слабые люди, а он, быть может, слабее всех. Простите его, простите Юлиана Викторовича, ваша светлость. Вы знаете, как трудно жить среди немцев! Ведь вы простили? Вы — добрый. Я помню детство, ваши заботы, вашу нежность… ради моего детства и вашей нежности простите его, ваша светлость. А то… что же происходит? Дочь кладёт ему патроны…
— Это не дочь положила патроны. Это положила судьба.
Нина Юлиановна будто вторила Горчакову:
— Подчиняйся судьбе, отец. Возьми револьвер, патрон и уходи.
— Нет, нет, не убивайте меня, прошу вас, не убивайте меня. Я расскажу всё, что было в Имперской канцелярии. Капитан-лейтенант Ахончев, вы — герой, разве так герои поступают с преступными полковниками?
Ахончев был строг:
— Полковник Развозовский! Вам оказывают честь последний раз в жизни держать в руках оружие русской армии. Эту честь вам оказывает канцлер… Вы отказываетесь?
Развозовский продолжал молить:
— Сжальтесь, ваша светлость. — Горчаков молчал. — Капитан-лейтенант Ахончев! Вы молоды… Не вам учить меня… Прощайте, господа. Я знаю, что мне сделать с собой. — Он схватил револьвер и выбежал в парк.
Горчаков произнёс спокойно:
— Ружьё Шасспо необходимо отправить обратно во Францию. Капитан-лейтенант вам разъяснит, как это сделать… — Он запнулся:- Нина Юлиановна.
— Прикажете унести ружье, ваша светлость?
— Да… Впрочем, обождите. Я позову вас! Ирина Ивановна! Документ, документ, во что бы то ни стало.
— Векселя мои я уже отправила. Нина Юлиановна отдала мне корректуру своей книги и обязательство перед газетой написать статьи на все темы, какие известная вам газета укажет.
— Благодарю вас, дети. Оставьте меня.
Горчаков вышел на террасу, смотрел в темноту и вспоминал слова Развозовского: «Пожалейте меня, ваша светлость…» Нет, не застрелиться ему, куда там… Надо пожалеть…
— Лаврентий, — кликнул он.
Возник слуга.
— Фонарь. Ружьё… что от французов. Патроны…
Раскрыл ключом дверь, пока слуга приготовлял приказанное.
— Пожалуйте, сударь.
Возле Александра Михайловича неожиданно появился Клейнгауз, наряженный почему-то в ливрею горчаковского слуги:
— Ваша светлость! Я всё слышал.
— Тем хуже для вас, Клейнгауз,
— Ваша светлость! Я не знаю, где проект договора. Не стреляйте в меня, ваша светлость.
Горчаков взял ружьё и приказал слуге:
— В парк никого не пускать. Закрой двери. Если кто придёт, пусть обождут: князь пьёт водку… с икрой. — Указал Клейнгаузу:- Берите фонарь. Вперёд.
— Ваша светлость, что вы будете делать со мной?
— Вперёд, мерзавец.
Едва они удалились, появилась Наталия Тайсич, бросилась к слуге, который запирал двери на террасу.
— Где их светлость?
— Их светлость изволят пить водку и закусывать икрой.
— Значит, их светлость в прекрасном расположении духа?
— Как уж всегда ведётся, барышня. А вот вам, хоть вы и горный житель, по ночам ходить не надо бы. Вы уж простите меня, старика.
— Князь приказал мне прийти. Я хочу с ним говорить.
Возвратившийся в комнату Ахончев увидел Наталию, и лицо его озарилось радостью, смешанной с тревогой.
— Наталия! Это вы увели коня из австрийского посольства?
— Нет.
— Я видел следы ваших башмаков в княжеской конюшне.
— Да. Это мои следы. Часа три назад я приехала поздравить князя… верхом… в амазонке… Меня сопровождал наш слуга… Мы подъехали к конюшне, чтобы поставить лошадей… и взять платье… переодеться… И тут я увидела привязанного Августа, моего коня, моего Гордого. Я очень обрадовалась, но радость моя прошла быстро…
— Немцы проследили, что вы бродили возле австрийского посольства и украли коня, надеясь свалить покражу на вас, а подстрекательство на князя Александра Михайловича?
— Да. Это и мне стало ясно. Мы решили увести коня. Мы его увели немедленно! Отъехали три версты. Размышляем, куда мы его поведём? В нашу миссию? Скажут, русские подговорили сербов спрятать у себя коня…
— И вы вернули коня австрийцам?
— Вы не любите меня! И вы не можете меня любить…
— Да разве мне сейчас до любви? Продолжайте!
— Вы меня не любите, иначе б не говорили — вернуть коня в австрийское посольство, к графу Андраши!.. «Никогда! Лучше туркам!» — сказала я.
— Так это вы отвели Августа туркам? — Он захохотал. — Так это за коня благодарил Кара-Теодори-паша? — Опять смех. — Наталия! Вы действительно сделали туркам божественный подарок! Ведь они же знают, что на этом коне наш фельдмаршал собирался въехать в Константинополь. Ха-ха-ха! Ну что стоит вся наша дипломатия перед чудесной наивностью этой девушки? Наталия, я вас люблю, люблю безумно, и я хочу вас поцеловать.
— Нет! Вы — герой, вы — витязь, и вы не способны меня целовать. Вы ненавидите меня.
— Я вас ненавижу? Ха-ха-ха. Повторяю, я вас люблю.
— Сербская девушка, которая отвела такого коня туркам, недостойна любви. Она глупа и достойна смерти, в крайнем случае — монастыря, если найдётся подходящий.
— Наталия, вы — прелестны! И вы ещё прелестней тем, что не знаете, какой великолепный и умный поступок вы сделали. Наталия, о вас будут петь песни не только в Сербии, но и в России, во всей Европе, чёрт возьми! Дайте я вас поцелую, Наталия.
Но Наталия заплакала.
— Нет!.. Я — подлая, глупая, пустая. Как могла пойти к туркам и сказать, что князь прислал коня? Что со мной произошло? Откуда это ослепление? Ведь я раньше никогда такой не была!.. Вам смешно на меня смотреть? Вы смеётесь над сербами?
Ахончев нежно взял её руки, посмотрел долгим взглядом ей в глаза:
— Наталия! Дорогая! Вы трогательны, а не смешны, и если все сербы похожи на вас, если у них такое пылкое сердце…
— Но я — глупа, глупа! — убеждала его Наталия. И вы скажете — все сербы глупы, они могут делать такое же, как я.
— Успокойтесь. Во-первых, всем сербам не двадцать лет, как вам, во-вторых, у сербов великая история и множество великих людей, и если одна маленькая, немного растерянная девочка ошибётся, то история не осудит её, а сербский мудрый народ тем более. — Ахончев целовал её руки, слабо пожимая их. — А что касается умного турка, то неужели вы думаете, что он поверил вам, будто коня ему мог послать князь Горчаков? Без письма? Без посредничества посольства?.. Для турка это был предлог явиться к князю… — Он опять взял её руки.
— Не трогайте меня! — вскричала Наталия. — Я презираю себя. Я недостойна вас. Я недостойна того, чтоб говорить с князем Александром Михайловичем. Я, я… умерла для вас и для него!..
Она оттолкнула Ахончева и порывисто выбежала из комнаты.
— Наталия! Наталия! Но мы так любим вас все. Неужели это-то вам непонятно. — За окном послышался топот коня. — Ускакала. Ну, разве не удивительно? Люди делают в тысячу раз более глупые вещи и не убегают, а эта сделала умнейший поступок и убежала от стыда. И неужели она действительно навсегда убежала от меня?
Сердцу его стало очень больно.
Горчаков, без ружья, уставший, поставил фонарь на пол и повалился в кресло. Лицо его выглядело удовлетворённым. Ахончев с удивлением наблюдал за ним.