Сергей Мстиславский - Откровенные рассказы полковника Платова о знакомых и даже родственниках
На кота, оказалось, он нисколько, к удивлению моему, не был похож. Напротив, форменный мужчина, очень крепкий и даже, кажется, красивый, кругом бритый, в золотых очках. Клава представила меня, он пожал руку, оглянул мельком — точно на меня и смотреть не стоит, раз я не пациент, — и сейчас же к жене:
— Прости, что опоздал, но очень, знаешь, неприятный случай: грузчика тут к нам доставили, персюка, с симптомами. Я фельдшера послал в казарму, где он жил, а там еще семь человек валяются: асфиктическая холера.
Старушка у окна ахнула, а доктор обернулся ко мне и говорит:
— А вам, поручик, я бы рекомендовал немедленно уехать: завтра объявим Узун-Ада официально неблагополучным по холере — засядете в карантине надолго. Честь имею.
Подал руку, и Клава подала, кошка опять выгнула, подлая, спину — и оказался я на крыльце.
* * *Уехать я, само собой, и не подумал. Холеры я не боялся, потому что знал, что берет она только простонародье, а дворянства не трогает, особенно в случаях принятия предупредительных мер, в виде хотя бы коньяку. Эпидемия должна была пойти мне даже на пользу, так как доктор, естественно, на этот срок выходил из игры — не только потому, что придется ему безвылазно находиться в бараках, но, как мне думалось, и потому, что не может изящная женщина не ощутить неизбежной брезгливости к человеку, круглые сутки заведомо возящемуся с блевотиной. Я дал поэтому товарищам в Джизак радужную эдакую телеграмму и повел на Клавдию ускоренную атаку по всем, так сказать, правилам романтической тактики.
Ожидания мои насчет обстановки полностью сбылись: холера взялась зло, таскали портовых голодранцев телегами целыми, смолеными, на новое кладбище, за город, присыпать известкой; доктор полные сутки мотался в больнице, нашему с Клавдией уединению никто не мешал, даже старушка уходила в другую комнату. И хотя руки мне по-прежнему она не позволяла целовать, но все-таки как будто мягче стала, и удалось мне в конце концов уговорить на морской берег пойти на прогулку. Она была в тот день бледна, почему-то молчалива и очень нервна, так что я даже, грешным делом, подумал: не женское ли у нее. Но, так или иначе, надела она шляпку с алыми маками, зонтик взяла, пошли.
Местечко я, признаться, уже раньше присмотрел: на дальнем от порта морском берегу — песок да ветер, пустота совершенная от неба и до воды, а по самой прибрежной полоске, вдоль прибоя, версты на полторы выложены штабелями дрова для железной дороги, и между штабелями этими, в проулочках, в некоторой мере тенисто и от человеческого глаза в высокой мере удобно укрыться, при обоюдном желании. Туда я ее и повел. Пока шли, был я значителен и нежен, а она все томнее становилась, молчала и чуть даже пошатывалась: правда, песок там зыбучий, упора настоящего нет, ноги вязнут. Взял я ее под руку тихонечко, для начала, — не возразила, только еще больше побледнела и тяжело дышать стала. Я понял. Секунды не" теряя, в проулочек мы уже к концу штабелей подходили, от города далеко, кругом, я специально оглянулся, ни души, — вкруг талии обхватил и — на песок. Вырвалась "подлец!" — ударила по лицу даже, но я эти любовные шутки знал-с, не обиделся. Губы к губам и — сразу она замерла и даже глаза закрыла. Я ей грудки на воздух, и совсем было к ней приник, как вдруг повело ее судорогой… И мне на китель, на руки, в лицо… брызгами… сгустками… липкое, вязкое… Отскочил я, как сумасшедший, к штабелю. А ее — бьет. Руки, ноги, колени… На секунду припадок сошел и опять. Я стою, губы тру рукавом, ведь только что поцеловал — яд, смерть, зараза! — а в голове и сердце стучит: вот она, томность… с чего… А я-то подумал… Теперь кончен бал: был случай — и уже никогда не вернуть.
И в эту самую минуту — голос. Я сам себе не поверил: откуда голосу быть, только что сам осматривал местность? Неужели кто был за дровами? Обернулся — матрос.
Стоит, фуражка на затылке, бледный очень, на голой руке синий якорь. И говорит, словно кто его за горло держит:
— Вы тут… что?
Без титулования, без отдания чести, бродяга! Видел, что ли?.. Ноги согнул, как на пружинах, как неживой, честное слово… Точно сейчас бросится. Место глухое, а они, сволочь, бешеные… Я сказал поэтому как можно спокойнее:
— Видишь… захворала. Беги в город, дай знать в больницу, пусть пришлют.
А он смотрит на меня в упор и говорит опять совершенно уже нагло и настойчиво:
— Нет, пока ходить туда и сюда, уже поздно будет: помереть может. Потрудитесь сами ее сейчас же снести, притом живым манером.
Выдаст. Вполне очевидно. Убить? А потом что… Я это, впрочем, сейчас только придумал, будто была мысль — убить. Тогда этой мысли не было. Говорить — так говорить начистоту: я попросту струсил. Кое-как платье на тело набросил — она совсем неподвижно все время лежала, как мертвая, поднял на плечо — она же легонькая была, тонкая, — и понес. Как нес — не помню: очень страшно было. Помню только, что ноги вязли, дыхание зажимало, и до порта три раза был с ней припадок. Но я не спускал ее с рук, потому что следом шел матрос, и у меня было такое ощущение — его-то уж я по самый гроб не забуду, — что, ежели бы я ее бросил, он бы мне сейчас же, сукин сын, нож меж лопаток вогнал.
Фельдшер в приемном покое ахнул, дурак, когда мы вошли, и убежал. Доктор — Михаил, Мик, муж — принял как надо: ничего не спросил, не удивился, а сказал тотчас служителям очень негромко:
— Ванну. Щетки.
Он и меня хотел в ванну. Но тут уж я вынул смит-вессона, что в кармане был — только сейчас и вспомнил, — и объяснил кратко и выразительно, что ни в какую ванну я не пойду, потому что ванна — гроб, а я всего только подпоручик, а подпоручикам нужно жить. Мик оскалился всеми зубами, огромными, но не возражал: ему нужно было к жене. Я вышел. Матроса не было. Я сбросил платье, все, до нитки последней, к дьяволу, здесь же, перед больницей, — пусть подбирают, это их холерное, блевотное дело, — и пошел к капитану, где квартировал, без ничего, с одним смит-вессоном в руке: сталь не принимает заразы. Прохожих на улице мне показалось ужасно много, но никто не остановил, и даже никто не удивился, потому что во время холерной эпидемии никто не удивляется ничему: удивительно это подлая штука — страх.
Не удивился и капитан, но это уже не от страха, а от корпоративного чувства. Он понял сразу, без слов, и мигнул денщику:
— Четверть!
Ну, дальше рассказывать, собственно, нечего. Разве что на случай, ежели вас станет забирать холера. Капитанский способ надежный: водку внутрь — и бегать, пока пот не прошибет, потом опять водка — и бег. Так всю четверть… Впрочем, может быть, я и раньше свалился, но проснулся я через осьмнадцать часов, весь в поту, под перинами, здоровый как стеклышко. А под вечер капитан самолично вывез меня за карантинную линию как бы в порядке поверки постов — в оцеплении его же рота стояла, — доставил до ближней посадки на поезд, и там, на станции, выпили мы с ним на брудершафт…
* * *Он взял бокал и обвел глазами слушателей, словно выбирая, с кем из них можно — и стоит — выпить брудершафт. Но выпил вино один — и вытер усы.
— Продолжаю: рассказ второй и главный.
Как подпоручик завоевывал Индию
— В Джизак я вернулся, прямо скажу, другим человеком. Именно потому и рассказал я со всей житейской подробностью предшествующий романтический случай: у штабелей сошла с меня раз навсегда, по самый конец жизни, романтика. Волх, Салтыкова… Просто совпадение. Смешно! Случай свел, случай развел. Случай заманчивый — и все же безнадежно упущенный. Из-за нее же, романтики. Проминдальничал. Надо было сразу, в Джизаке еще, круче брать… не разводя, на смех, лирики. Да и у штабелей даже — когда она судорогой пошла, — и то еще можно было свое взять, хотя бы и сквозь холеру… Ведь риск был бы тот же, все равно я уж, собственно, был захолерен… А тут, из-за романтики, осталась навсегда ссадина: упустил безвозвратно. Ведь игра игрой, а я ее, собственно, любил, Клаву, был увлечен до страсти. Не говорю уже о том, что, не умри она тогда, — офицеры меня за мою неудачу вдрызг засмеяли бы; при данных обстоятельствах я хоть репутацию сохранил. И еще понял раз навсегда: случай — дело резвое, и надо его сразу мертвой хваткой за горло брать. И именно так и поступали в истории великие люди: ведь все они, кого ни возьми, — все начинали со случая, или даже резче и тривиальнее можно сказать: с фукса.
С этого времени и об индийском походе своем я начал думать по-новому: когда с мечты своей я счистил романтическое, открылась во всей чистоте действительная ее сила не как мечты уже, а как государственного замысла, отвечающего величайшим заданиям державы российской в Азии. Это еще более подняло во мне дух, ибо в осуществлении своей мечты я чувствовал за собой поддержку всей миллионно-штыковой нашей империи. С тем большим рвением готовился я к будущему походу: любой маршрут в любом операционном направлении мог на память в приказ внести. Дело было теперь только за случаем.