Лис - Михаил Нисенбаум
Сначала Матвей собирался играть в спектакле, но быстро остыл. К тому же совершенно не переносил вмешательства чужой воли, будь то инспектор, преподаватель или режиссер. Эскизы впечатляли, но видения при мысли об истинных масштабах потрясали воображение. На огромной сборной декорации таинственно мерцали полустертые росписи храма: Христос-Вседержитель из купола раздвигал руки, точно собирался обнять всех обитателей земли, евангелисты в парусах, волхвы продираются сквозь лес, точно бременские музыканты, звезда Вифлеема катится над ними… Фрески светились резкими пробела́ми, утерянные части изображений многозначительно молчали, ведь утраты – тоже образы. Во втором действии появлялись отдельные яркие фигуры, как бы написанные поверх фресок – благообразные и никакие. По ходу споров героев они раскачивались, точно маятники, показывая, что ничем не связаны с древними стенами, но к концу пьесы заполняли все пространство храма. В этот момент качались уже не отдельные фигуры – шатался весь храм.
Худой, всклокоченный, нервный, Матвей походил на юного пророка. Экстатически сверкая глазами, он рассказывал о декорациях настолько убежденно, что двое друзей его отца, владельцы огромной строительной компании, завезли в ангар все необходимое, да еще прислали столяра, который натягивал холсты на подрамники и вырезал из тонкой фанеры накладные фигуры. Когда декорации были готовы, для перевозки понадобился полуторатонный грузовик.
По гаражу гуляли узкие сквозняки, водители полдня стучали костяшками домино в натопленной каморке, отгороженной желтоватым оргстеклом. Матвей заходил в гараж проведать свою работу каждый день. Сначала шоферы ворчали, но скоро привыкли к этим визитам, а Николай Андреич предложил закрыть холсты с фигурами огромным куском брезента – «шоб не простыли».
День премьеры приближался, а служебная записка Тагерта о проведении двух генеральных репетиций и премьеры все еще не была подписана. Мысли о спектакле носились в воздухе, вмешиваясь в задачки по римскому праву и упражнения.
После пары Тагерта опять, как уже случалось, вызвали в отдел кадров – расписаться в приказе о вынесении выговора. Расписываться он не стал, и сотрудница, пожав плечами, сказала, что доложит начальству. Еще один выговор – и контракт с ним могут разорвать. Непременно разорвут и ножками потопчут, но себя топтать он не позволит. «Выговор с занесением в личное дело» – за нарушение трудовой дисциплины и невыполнение решений кафедры.
Тагерт подумал, что теперь, когда нет надежды, нет больше и страха. Не осталось ни единого шанса на благополучный исход. Пора уходить. Завершить семестр, сыграть премьеру – и поставить точку. Он вздохнул и толкнул дверь двести третьей аудитории, где начиналась следующая пара. Забавно, что его беды и тревоги никогда не доходят до первокурсников, не должны доходить. Вот они сидят – пригожие, умноглазые, одетые по моде, и их веселая готовность учиться и общаться почему-то защищает и успокаивает его – на полтора часа.
В этой группе учится Марина Уланова. Всякий раз, видя ее, Тагерт вздрагивал: студентка как две капли чего-то похуже воды напоминала Елену Викторовну Ошееву, скажем, в ранней юности. Что еще поразительнее: Уланова встречала Сергея Генриховича тем же настороженно-неодобрительным взглядом, каким смотрела и Ошеева. Казалось, на первом курсе обдуманно помещен клон ректора, в котором скопированы не только внешние черты Ошеевой, но и ее враждебность. Сергей Генрихович понимал, что сходство это случайно и, пожалуй, им же преувеличено, равно как и неодобрительность взгляда. Скорее всего, в этой неодобрительности бликуют ожидания самого Тагерта. Может, и вовсе нет никакой неодобрительности – взгляд и взгляд, серьезный, немного угрюмый. У юности миллион причин быть мрачной. Не каждому же смотреть на Тагерта с любовью.
Так или иначе, Сергей Генрихович старался обходиться с Мариной так, чтобы сходство с ректором ничем ей не вредило. Он спрашивал ее только тогда, когда она поднимала руку, и, если возникали сомнения, как оценить ответ, ставил более высокую оценку. При этом изо всех сил боролся с желанием вновь и вновь смотреть на это круглое, тяжеловесное лицо, на аккуратное каре, на богатырские плечи, в эти глаза, казалось, всегда преследующие его пристальным судейским взором. Покидая аудиторию, снова и снова падал в воронку давней мысли: как получилось, что новый ректор стал его врагом? Когда это началось? Можно ли было на каком-то перекрестке свернуть на другую дорогу и сохранить возможность осуществлять свое призвание? Тагерт размышлял над этим последнее время и не мог найти ни одного убедительного ответа. Если бы Елена Викторовна Ошеева принялась обдумывать эти вопросы, пожалуй, она тоже не сумела бы на них ответить. Точнее, не стала бы отвечать по существу.
Дело не в Тагерте, не в его личности, характере и поступках. За последние годы изменился самый воздух – не только в университете. Каждый, кто жил в стране, кто имел глаза и уши, получал сотни, тысячи сигналов, передаваемых по капиллярам народного эфира – независимость опасна. Свобода стала чем-то вроде чужеродной метки, знаком отщепенства, опасным, нездешним хобби. Время отвергало вольность, за нее приходилось расплачиваться: работой, имуществом, дружбами, жизнью.
•«Передай мне свое тело для опытов. Наука любви скажет тебе спасибо». Как часто случалось, игривая эсэмэска от Лии застала Тагерта в самом неподходящем для любовных игр положении. Он сидел в приемной Никиты Фроловича Кожуха, проректора по общим вопросам. Утром начальник гаража, встретив латиниста во дворике, откашлялся и сказал:
– На этой неделе получаем новую «Газель» плюс колеса запасные. Короче, надо бы картины ваши куда-то перебросить.
– Куда же мы их перебросим? – спросил Тагерт, чувствуя, как подступает тоска.
– Уж я не знаю. Пока могли – держали, а сейчас – извините. Мы гараж, а не музей.
В прежние времена такое было просто невозможно. Театр – долгожданное детище, все средства, все силы университета – к услугам театра. Теперь даже генеральную репетицию в зале приходится выбивать в ректорате. Притом ректорат давно не тот, и Кожух, пожалуй, единственный из проректоров, с кем у Тагерта оставались добрые отношения.
«Тело… Ты бы о душе подумала», – написал он, сидя в приемной.
Секретарша Кожуха, Линда, красавица. Кожух всегда выбирал себе секретарш, точно кастинг проводил.
– Фигура, семь букв, – произнесла вслух Линда, задумчиво вперив прекрасные серые глаза в кроссворд. – Стройная? Толстая? Нет, не встает. Сергей Генрихович, вы знаете?
– Может, квадрат? – Тагерт старался выглядеть приятным посетителем, словно от Линды зависело решение хозяина кабинета.
«Душу ты мне подарил на свадьбу, забыл?» – новая эсэмэска от Лии.
Курлыкнул телефон, Линда подняла трубку (кизиловый оттенок ногтей прекрасно сочетался с синим пластиком аппарата):
– Проходите, – неожиданно официальным голосом произнесла секретарша.
В просторном полутемном кабинете было тесно от запаха лосьона.