Белая книга - Алексей Р. Френкель
Господи, дай же ты каждому, чего у него нет
Потом были поминки. Грустные и безалкогольные. Трагические в своей безысходности, как котлеты, которые накладывала нам всем на тарелки женщина, похожая на моль, — видимо, какая-то Тефалина родственница. Последним аккордом в земной жизни Тефали был «Аккорд». Древний проигрыватель. Он стоял рядом с поминальным столом и был накрыт саваном-салфеткой. Когда женщина-моль направилась к нему, я понял, что все: сейчас будет Моцарт. На гарнир к котлетам и вместо водки. Моль взмахнула саваном, оглядела склонившиеся над тарелками затылки, застенчиво улыбнулась и тихо сказала: «Это ее любимая пластинка». Я зажмурился, ожидая неизбежного, но внезапно сквозь треск и щелчки зазвучал тихий голос: «Пока земля еще вертится, пока еще ярок свет, Господи, дай же ты каждому, чего у него нет…»
Земля остановилась, черепаха и слоны застыли так же, как и женщина-моль с саваном-салфеткой в руках, я же выскочил из-за стола. Не потому что слезы — то ли котлетой поперхнулся, то ли Булат Шалвович не в то горло попал.
Я курил на кухне, закутавшись в дым. Окуджава погладил черепаху, и Земля вновь завертелась: «Я знаю: ты всё умеешь…»
Пластинка шипела как-то по-особому, по-доброму: словно кто-то большой ходит по космосу в домашних тапочках.
Я верую в мудрость твою…
Это глупая потребность верить и привела меня через десять лет обратно — к старому пианино с надписью «Бога нет».
Господи, дай же ты каждому, чего у него нет…
У меня вот нет времени. То есть почти нет.
Добавишь? Знаю, что нет. Да и тебя, скорее всего, тоже нет.
Господи мой боже, зеленоглазый мой
На кухне пахло бемолями и котлетами. Безалкогольными. Я, закрыв глаза, курил, а Булат Шалвович продолжал бережно протирать мою душу от накопившейся в ней пыли.
Господи мой Боже, зеленоглазый мой…
Я почувствовал чей-то взгляд. Похоже, зеленоглазый. Но это был не ты — на меня, прислонившись к косяку кухни, смотрела виолончелистка. Или скрипачка. Первая. А может, вторая. Без своих инструментов они все были абсолютно одинаковые. И все в очках. Я подошел и протянул руку, чтобы снять с нее очки, — вдруг у нее действительно глаза зеленые и вообще она — Бог. Она по-своему все поняла и отвела мою руку.
— Извини, я не могу, — сухо заявила то ли скрипачка, то ли виолончелистка с неопознанным цветом глаз, показывая кивком головы куда-то в вечность.
Я вспомнил про Тефаль, ушедшую от нас к Моцарту, смутился, хотел было объяснить девушке все про Окуджаву и зеленоглазого бога, но не смог и виновато заткнулся.
— ПМС, — невозмутимо сказала то ли виолончелистка, то ли скрипачка.
— Не понял, — не понял я. — Ты… с завхозом?
— Дурак, — фыркнула то ли скрипачка, то ли виолончелистка. — Месячные у меня, понял?
— Понял, — понял на этот раз я; а она, словно в подтверждение своих слов, сняла очки.
Глаза оказались серые.
Мы помолчали: говорить было абсолютно не о чем.
— Хочешь, Катьку позову? — после паузы проявила заботу Тефалина ученица. — Вторую скрипачку, — в ответ на мой непонимающий взгляд пояснила она.
«Уж если спать, то только с первой», — хотел несмешно пошутить дурак я, но вовремя сдержался и молча покачал головой.
Я уже видел в серых глазах вопрос: а не голубой ли ты? Причем научный такой вопрос, даже этимологический, без всякого осуждения; но в этот момент на кухню зашла женщина-моль. В руках у нее была пластинка Окуджавы.
— Возьмите на память о Валентине, — протянула она мне конверт. — Я видела, что вам понравилось.
Я, вовремя вспомнив, что Тефаль звали Валентиной Николаевной, автоматически взял пластинку и как-то нелепо прижал ее к животу.
— Я хочу раздать все, — продолжила женщина. — Раздать и уехать. В Израиль. Теперь меня больше ничего здесь не держит.
Я молчал, прижимая к себе нарисованного на обложке Булата Шалвовича.
Женщина-моль пошла к двери, затем обернулась и неожиданно сказала:
— И вы уезжайте.
И я вдруг понял, что меня тоже ничего не держит и что надо уезжать. Посмотрел на нее, хотел что-то сказать, но не смог: у неведомой никому Тефалиной родственницы были зеленые глаза. Как у бога Окуджавы.
Получилось очень по-русски
Про Израиль я не знал практически ничего. Зачитанная до дыр «Мастер и Маргарита» не в счет. «Иисус Христос — суперзвезда», которую я знал наизусть, — тоже. Я даже смутно представлял себе, где он — Израиль. Знал, что там жарко и что Израиль — седая запавшая пизда планеты. Это не я сказал. Это Джойс. Ну, тот, который «Улисс» и который до-о-о, Даша. Но про пизду — это он в хорошем смысле. То бишь колыбель цивилизации и все мы оттуда вышли. А я туда собрался. С похмелья. Пусть и безалкогольного. Получилось очень по-русски: а-а, в пизду, сказал я и пошел в израильское посольство.
Завтра мне надо улетать
И уже недели через три — неожиданно, внезапно, вдруг — завтра мне надо улетать. До этого тогдашнего «завтра надо улетать» я не очень-то осознавал, что это именно я должен улететь. Да, это я ходил по кабинетам, это я отвечал на вопросы, это я заполнял анкеты, это я приносил справки, а потом еще справки и снова отвечал на вопросы, и так круг за кругом (Данте многое знал о работе израильского посольства в Москве); но это был какой-то не тот я, или не совсем я — и «завтра» обрушилось на меня настоящего как стакан водки залпом в семь утра без закуски. Выпил, и если не сдох — в школу можешь сегодня не идти. Так когда-то на маленького меня обрушился Deep Purple. Мне было лет двенадцать, точно помню, что была зима. Не помню уже за чем — точно помню, что за чем-то, а не зачем-то, — я пришел к дяде Вите, другу отца. Я разувался в прихожей, когда за стенкой заиграл Child in Time. «Хаммонд» Джона Лорда. Я замер. Сжался как-то. Сгруппировался. Но не помогло. Потому что потом была гитара Ричи Блэкмора, потом запел Иэн Гиллан, потом снова Лорд, Лорд вместе с Блэкмором и снова Гиллан. Жизнь после Child in Time не может быть такой же, как до. Это как крещение. Потом у тебя в жизни может быть все что угодно: юношеские грехи —